С одним из сотрудников факультета мы так подобрали день сдачи экзамена, чтобы я успел телеграфировать родителям известие о своём успехе как раз накануне дня рождения отца. Однако назавтра после наших приятных расчётов у моего отца случился тяжёлый сердечный приступ. Меня по телеграфу вызвали в Берлин. Несколько дней отец балансировал между жизнью и смертью, и врачи почти оставили надежду. Всё же он как-то преодолел этот кризис и стал выздоравливать, хотя и очень медленно. Отныне ему приходилось беречь себя. Два моих старших брата вошли в бизнес и приняли на себя всю ответственность за него. Когда опасность для отца миновала, я вернулся в Мюнхен, чтобы отправить обратно в Берлин свои книги и вещи. Отец же уехал отдыхать на курорт и вернулся в Берлин только в середине апреля, незадолго до Песаха. Только теперь я смог поговорить с ним, рассказать о своих новых планах и добиться его согласия. Из Мюнхена я отправился во Франкфурт, невдалеке от которого, в Бад-Хомбурге, тогда поселился Агнон со своей женой. Я уже был у него за год до этого, в мае 1921 года, когда Агнон ещё жил в Висбадене, а также я провёл несколько дней во Франкфурте, где искал каббалистические книги у букинистов. Там же я впервые лично познакомился с Францем Розенцвейгом, который ещё не страдал от своей неизлечимой болезни. Его «Звезда искупления», одно из центральных творений еврейской мысли последних двух поколений и, можно сказать, аутентичная еврейская версия (или параллель) позитивной философии позднего Шеллинга, была опубликована в конце 1920 года[171]
, и Рудольф Халло привез мне её экземпляр, когда вернулся в Мюнхен после рождественских праздников. Ещё прежде чем я углубился в эту трудную книгу, Розенцвейг прислал мне брошюру с благодарственными молитвами, которые он перевел на немецкий язык, и мы стали переписываться по вопросам перевода с иврита. Вся сложность этой проблемы стала мне открываться, поскольку я изведал её на собственном опыте. Розенцвейг слышал обо мне от разных людей, в основном от Халло, и ему, очевидно, стало любопытно со мной познакомиться лично. Наша первая встреча продолжалась полтора дня и произвела на меня исключительно хорошее впечатление. Разговор шел – так мне показалось – о еврейских предметах, которые имели для нас обоих важнейшее значение. Конечно, наши взгляды не совпадали. Я был сионистом, он – нет. В первый же вечер он позвал меня назавтра пойти вместе с ним на урокОн стремился, как бы сказать, реформировать или революционизировать немецкое еврейство изнутри; выражая то же самое по-хасидски – произвести тиккун[173]
от самых корней этого еврейства. Я же не возлагал никаких надежд на амальгаму, именуемую немецким еврейством, и надеялся, что обновление еврейства произойдёт лишь вследствие его нового рождения в Земле Израиля. Мои читатели по праву спросят меня, по-прежнему ли я и теперь, спустя шестьдесят лет, держусь своей надежды. После всего, что произошло, ответа у меня нет, есть лишь надежда, но как сказал мудрец: надежда, долго не сбывающаяся, томит сердце[174].