…шумная зона побуждает к проигрыванию клише. Ко времени ли это? Можно ли выбрать подходящее время? Вопрос другой вопрос один авторитарный и один авторитарный. Но не забывайте, где мы находимся. Радиоактивность. Зашкаливающая ликвидация фортепьянной недвижимости. Нет, не там, в Прочти-меня-Вилле, выстави меня на продажу! Выходи за меня замуж, хотя мы не пара хотя тебе и не нужно сразу же отвечать. Уважение приходит позже, в гармонии одной частной политики с другой и другой и еще другим вопросом: есть ли у тебя шляпа? У тебя есть юбка? У тебя есть костюм? У тебя есть часы? Четвертый вопрос – вопрос королевы, сыгранный черными клавишами на фоне отвесных скал, обсаженных деревьями. Она играет бесконечность на их лицах, вспоминая «структурно необходимую трансцендентальную иллюзию».
Ясная ночь признается: кажется, я увлеклась с шутовством. Тихо оседает в деревне, где я знаю всего несколько человек. Не все думают об одном и том же. У кого-то на уме родина. Дерзкая греза соскользнула с клавиш. Никакого сервиса здесь тоже давно нет. Что касается равновесия, добродетели и уравновешивающих действий, рабочих нагрузок, если они отдыхают, значит ли это, что я ночь? Или – что они мертвы и ничего больше? В каких образах под звездным сводом воплощены уравновешенные поступки? Я немного настороженно отношусь к тому, что дневной свет думает о моих вопросах. Извиваясь, деревья устремляются в древние вихри. Пианино и виджеты разделяют пастбище. Сказка начинается с картины, находящейся под угрозой.
A может быть аббревиатурой чего-то внутри себя, внутри A. Что-то внутри A может вибрировать. Оно способно проникнуть в частоту или прикосновение A. Вещь внутри A может быть четной или нечетной. Как далеко может зайти вещь или забраться внутрь А, прежде чем она начнет испытывать определенный дискомфорт, похожий на дискомфорт от попадания в чью-то голову?
Человек обнаружил нечто в момент слабости, и теперь известно: это то, что происходит в его голове. Это стало проблемой, хотя и не стоит того, чтобы повторять. После разоблачения оно выросло непропорционально тому языку, что пустил его споры в чьей-то еще голове, и теперь оно там растет как грибы.
Затылок, покоившийся на подушке, не был хмельным. Мы не слышали слов друг друга. Такая бесстыдная лужа в ванной. Нас разделяли годы. Глядя в лицо Максин, я уставилась на незнакомку, которая вышла из кромешного леса насквозь мокрая. Я вышла из случайной постели, ярко-красное буйство раззадорило шумных собак. Все-таки я платила за жилье и обеспечивала ее. Она извинялась за это. Договор, не требующий проверки. Снаружи, на стоячей воде, был начертан эпиграф. Он больше меня, возможно, хотя и моложе. Я сумела добраться до дома, вся липкая, как амфибия, от пота. Солнечный свет из окна заигрывал с ее золотыми кудрями – удар кулаком в глаз. Справа налево и слева направо, пока борта ее тела не превратились в контуры. Ошарашенный, он спрятался в комнате, напевая про себя обрывки песен о чем-то, что было ему неизвестно. Или мне нужно сказать что-то злобное? Какая-то пасторальная гравюра, приторная, но нежная, если поставить на паузу. Я ринулась к ней, поддержала. Меня трясет, уничтожь его. Я погрязла в путаных воспоминаниях, которые никак не удавалось восстановить. Где он находит друзей? Максин ответила мне: «Но это опять была только ты». Несмотря на машины, дым, многоязычие, радио и бытовую технику, ровное широкое гудение рельсов, тревогу, с которой взгляд движется, чтобы найти телефон, и все произвольные цвета, я все та же. Опустите стекло, повернитесь лицом к пристани. Возможно, я стояла на простом школьном дворе.
Хэрриетт Маллен (1953)
«дождик грибной…»