В чем только меня не обвиняли! В дворянском происхождении и тайном еврействе, даже в принадлежности к какой-то масонской ложе. Самое главное, что расплачиваться приходилось за глупости нелюбезных мне отцов российского Октябрьского переворота, введших в начале тридцатых годов паспорта с пресловутой пятой графой. Принцип, по которому за нами закреплялась национальность, был биологическим, расистским: по папе и маме. Разве что не измеряли черепов по гитлеровскому примеру, хоть самые экстремальные придурки вроде генерала Макашова или активистов «Памяти», судя по всему, готовы и к этому. Суперпатриотические российские издания увлеклись расшифровкой псевдонимов и, если уж поминали большевика Троцкого, то сообщали, что на самом деле он Бронштейн, да еще и Лев Давидович, а лидер меньшевиков Мартов – и вовсе Цедербаум. Евреев заставляли быть таковыми, насильно сгоняли в негласные, но выгороженные гетто, только что шестиконечных звезд на куртки не пришивали. Стыдно и больно было глядеть, как из страны выталкиваются, уезжают люди русской, украинской, грузинской культуры, дети еврейских матерей, никогда не бывавшие в синагогах, не знавшие ни иврита, ни идиша. Вдогонку им улюлюкала мордатенькая шпана, люди, родившиеся от славянских родителей, но не сделавшие для своей биологической родины и сотой доли того, что совершили «выдавленные» ими из квартир, уходящие неизвестно куда хорошие люди. Штампователи пятой графы в паспортах, строители новых гетто продолжали атаки, начатые их предшественниками на сломе веков, когда народные гнев и тоску провокаторски разряжали в еврейских погромах.
Здесь кстати мне вспомнилось одно выступление Иосифа Бродского, прекрасного поэта, ставшего в изгнании нобелевским лауреатом, но до этого – вышвырнутого из России, с родины, униженного, даже не допущенного попрощаться с родителями, умиравшими в Ленинграде поодиночке и в одиночестве. Иосиф жил в штате Коннектикут, неподалеку от Бостона, и эмигрантская община пригласила его как-то выступить в бостонской университетской аудитории. Бродский был очень болен, но все равно читал много стихов, и читал хорошо. Он не отвечал на политические вопросы, не ругал коммунистов, не «бил хвостом» перед Америкой, просто был самим собой – несуетливым прекрасным писателем. Во время выступления из зала пришла очень характерная для таких встреч записка: «Мы, евреи-эмигранты, очень гордимся, что вы, еврей, так знамениты…» Иосиф не дочитал записки до конца и развел руками: «То, что я еврей по происхождению, – дело случая; просто встретились мои папа и мама, и случайно сомкнулись их национальности. Этим нельзя гордиться, этим нельзя огорчаться – это случай. Гордиться можно было бы, если бы я писал хорошие стихи, или кормил бездомных кошек, или содержал детский приют. Я поэт русской культуры, еврейского происхождения, пишу по-русски и по-английски, вот и все». Когда он умер, Иосифа отпевали в католическом соборе Нью-Йорка, а похоронили в Венеции, рядом с Дягилевым, Стравинским и другими хорошими людьми, в том числе петербуржцами, так и не возвратившимися домой…
Сколько же мы напутали, нам напутали – и спросить не с кого, да и надо ли?!
В семье отца моего отца, деда моего, Стефана Ивановича Коротича, долго хранилась тонкая золотая оправа от очков – бабушка показывала мне ее уже после войны, и, пока бабушка не умерла, пока дом ее не рухнул, оправа хранилась вместе с рукоделием в дореволюционной жестяной коробке от леденцов, где на крышке было изображено зимнее бегство Наполеона из Москвы.
Оправа была еврейской. А семья еврея, носившего эти очки, жила в соседнем доме. Еврей был портным, отец мой помнил текст странной его вывески: «Мужской портной Брук, он же для дам». Украинские села были смешанными по населению; издавна, особенно с тех пор, как во второй половине XIX века царское правительство установило для евреев черту оседлости, запретив им жить в столицах, еврейское население Украины стало многочисленным и распространилось по родному мне Приднепровью широко и естественно. Государство не любило евреев, но терпело, а население жило с ними по-соседски, не ощущая от этого особых проблем. Разве что время от время тот или иной жлоб начинал собственную темноту и глупость объяснять еврейскими происками. Вспыхивали погромы и вскоре стихали, оставляя за собой боль и стыд. Во время одного из таких погромов в 1919 году, когда быстро сменяющиеся власти объединялись общим интересом к грабежам, оправа и попала в дом к моему деду. Тогда оправа была еще со стеклами и в виде очков сидела на носу у портного Брука.
– Вот, жида привел, – сказал вспотевший и лохматый представитель очередного революционного воинства, показывая веревку, одним концом завязанную у портного на шее, а другим обмотанную вокруг запястья. – Дай мне и жиду напиться, а потом я его шлепну.