Перед поездкой те, кто обо всем знал лучше нас, долго объясняли, до чего такая поездка опасна, зарубеж-то капиталистический… Нас разбили на четверки, разрешив передвигаться по неприятельскому городу Хельсинки исключительно группами. Каждым двум четверкам был выделен один специальный опекун. Того, кто отныне отвечал за меня, звали Леонидом Ивановичем, и он, подмигнув, сообщил, что работает в Одесском дворце пионеров. Подмигивание было актом политического доверия: опекун дал понять, что за дураков нас не держит, доверяя подопечным агромадный секрет. Так что отныне мы приобщены к государственной тайне и рот надо держать на замке пуще прежнего.
Опекун рассказал нам еще кое-что о коварстве американского ЦРУ, агентов которого на этом фестивале хоть пруд пруди. Чтобы осложнить труд церэушников, секретный Леонид Иванович изъял все наши паспорта и держал их у себя. Он был напряжен и взволнован; ко мне пришло совершенно отчетливое ощущение, что соглядатай наш ищет скандала. Нормально дышать и нормально питаться в нормальных обстоятельствах он не мог, кусок ему в горло не лез. После встречи с группой украинских эмигрантов он допрашивал меня в течение нескольких часов, пытаясь выяснить нечто, уничтожающее этих людей. Он ходил на все поэтические вечера, изучая меня, как червячка, которого еще предстоит наживить на крючок. Однажды я все-таки удрал, чтобы еще раз встретиться со впервые в жизни увиденными зарубежными украинцами (до сих пор дружу с некоторыми из них, двое уже доктора наук в Вашингтоне). Когда я возвратился, то снова увидел соглядатая с большим пирогом в правой руке. Леонид Иванович пил чай, ожидая меня; ему платили такие командировочные, что оставалось и на пироги.
К чему я все это? К тому, что уже при первом выезде за рубеж чиновничья братия приставила ко мне одного из своих и дала понять, что я у нее на подозрении, что я ниже рангом, раз они не могут мне вполне доверять. Причем никому я еще по-настоящему не был нужен. Если их государство и боялось меня потерять, то это было ревнивым отношением хозяина к вещи, которая хоть на что-нибудь, а может еще сгодиться, пусть не теперь. Чиновничья власть могла разрешить, а могла и запретить мне печататься, она могла выпустить меня за границу, а однажды запретила туда ездить на несколько лет. Эти ребята не нуждались в друзьях – им нужны были одни только сообщники. Удивительное ощущение (повзрослев, я часто вспоминал последнюю встречу с Виктором Некрасовым): вроде бы ни в чем не виноват и в то же время спиной чувствуешь не отрывающийся от тебя недобрый следящий взгляд. Когда-то, лет двадцать назад, я напечатал в журнале «Юность» статью, в которой пытался объяснить, почему люди уходят из такого недружелюбия, даже эмигрируют. Статья называлась «Почему у нас не все дома», и заголовок этот в дальнейшем много раз обыгрывали другие писатели.
Декламируя стишки о собственной гордости советских людей, советские чиновники искренне нас презирали; я не всегда мог понять, за что именно. Так же как я не мог понять их мельтешения перед чужеземцами.
В начале семидесятых, давно, мы с моим другом, замечательным латышским поэтом Имантом Зиедонисом, решили написать книгу о Таджикистане. В процессе обдумывания замысла мы решили сходить поужинать в ресторан гостиницы «Россия», где тогда жили в Москве. Но на ресторанной двери чернела табличка о спецобслуживании, то есть о запрещении для наших граждан входить в ресторан. «Помолчи», – сказал Имант. Мы приблизились к монументальному ресторанному швейцару, и вдруг Имант, широко улыбаясь, сказал мне странную фразу: «Кур ту теце, гайлите?» Швейцар зауважал нас и распахнул дверь, мы двинулись к свободному столику. Я привык к фразе Иманта, лишь поживя в Латвии, где слышал ее по радио каждое утро. Так начиналась популярная песенка о петушке, который куда-то спешит утром по своим делам. Впрочем, времена наивных швейцаров вскоре прошли, на песню про петушка они уже не покупались, а стали брать на лапу и с иностранцев. Но сам принцип хамского отношения чиновничьего государства к нам, его гражданам, остался во всей неприкосновенности.
Я начинал эту главку с рассказа о хорошем человеке, уезжающем за рубеж, и о его соглядатае. Закончу – самоуничижительным повествованием на близкую тему.
Во время фестиваля в Хельсинки, о котором я уже вспоминал, меня пригласили в симпатичный городок рядом с финской столицей. Не помню уже названия городка – запомнил только, что в его гербе красовался рыбий хвост над морскими волнами. Красиво, у меня где-то до сих пор такой значок есть. Гостеприимные хозяева готовы были принять кроме меня, поэта, еще какого-нибудь советского делегата. Конечно же, им оказался славный одесский пионервожатый Леонид Иванович.