В Роберте была надежность, не декларируемая, но четко выраженная, – большая редкость не только среди людей моего поколения. Так случилось, что многие наши сверстники не просто жили в литературе, писали книги – ребята устраивали дела. Я всегда резко ограничивал круги своего общения среди писателей еще и потому, что знал, насколько деловиты тот или иной из моих литературных сверстников. Общаться с ними бывало не только неинтересно, но и опасно, если ты пересекал невидимые кордоны, за которыми начиналась уже не твоя, а чья-то еще сфера интересов. Не хочу топтаться по фамилиям, но я почти всегда знал, созданием какой именно легенды о себе занят тот или иной из суетливых мастеров слова. Квартиры, дачи, собрания сочинений – все это существовало поблизости, разделенное по уровням престижности, сопряженное со словами «взять», «добыть», «достать». Поэтому – один бесконечно фантазировал, как его тиранили при Хрущеве и чуть не выслали в эмигранты еще прежде всех Солженицыных с Некрасовыми, до того он был страшен злодеям-большевикам. Другой фантазировал про инородцев, мешающих-де русской литературе, и деловито сообщал, у кого такая-то тайная национальность помимо зафиксированной в паспорте. Следующий занят был составлением некоего литкружка, который не выглядел очень уж вредоносным для властей, но мог пособить пробиться на Западе, где российских идеологических проказников не забывают. Все мы знали об этих играх, относясь к ним как к привычной составляющей сложившейся помимо нас жизни. Начальство тоже бывало с течением лет все менее агрессивно, определив круг людей, которым вроде бы и можно покувыркаться в политическом цирке, поскольку сие никому решительно не вредит, а стране придает вид несколько либеральный. Роберт был как бы в этом и в то же время двигался мимо этого, оставаясь популярным и порядочным человеком одновременно. Большая редкость. Мы почти не злословили по поводу своих коллег по Союзу писателей, потому что знали цену каждому и выверили цену эту за многие годы. И он, и я дружили и приятельствовали со многими, формируя отношения поверх многих вещей, вроде бы неприемлемых, – попросту обходя их. Позже Сергей Довлатов уже в Нью-Йорке сформулирует целую теорию, гласящую, что в конечном счете все люди – сумасшедшие и надо строить свои отношения с ними так, чтобы не вторгаться в сферу, где этот человек начинает кусаться. А перевоспитывать всех подряд – дело неблагодарное и травматичное. Роберт не умел и не хотел суетиться, не лез без надобности в чужие души; иногда он даже казался ленивым – за это я тоже ценил его.
У нас с Рождественским была игра – мы планировали книгу, которую напишем вместе. Придумывали сюжеты, распределяли главы, решали, где и что исследуем. Иногда мы придумывали сюжет, связанный с приглашением в нашу книгу кого-нибудь из литературных собратьев, и тут же определяли, где он и что соврет или на каком вранье будет настаивать как на условии своего участия в книге. При этом – не то чтобы мы с Робертом сами были святы, но мы не подличали, это я могу сказать твердо. Может быть, частью желания уйти подальше от окрестных сует также было Робертово (и мое) умение обрастать друзьями вдали от дома, вдали от знакомых подергиваний. У Рождественского есть стихи «Олжас, Мумин, Виталий…», где он тоскливо пишет о том, как было бы хорошо нам собраться вместе – казаху, таджику, русскому, украинцу – и поговорить о боли душевной, о радости, но никак не о конъюнктурах, столь занимающих многих людей вокруг. С этим разберутся без нас… Каюсь, когда-то я очень волновался, когда мою книгу выдвинули на Государственную премию СССР. Но жизнь продолжалась, я куда-то ездил, приезжал-уезжал, делая вид, что на самом деле мне все равно. Однажды в Будапеште у меня в гостиничном номере зазвонил телефон. «Дали тебе премию, – сказал Роберт из Москвы и засмеялся. – Только что отзаседала комиссия. Легче тебе от этого?..»