Абсурдисты тоже описывают смятение отчужденного человека. Однако в отличие от Э. Фромма они не принимают во внимание общественный строй, общественные порядки. «Ни одно общество не способно устранить человеческое несчастье, никакая политическая система не может избавить нас от отчаяния жизни, от страха смерти, от нашей жажды абсолюта». Абсурдисты считают само человеческое бытие, каким бы оно ни было, абсурдом. Перед лицом неминуемой смерти отдельная человеческая личность — ничто. Прибывший из небытия и скрывающийся в небытии человек — не больше чем «мертвец в отпуске». Перед лицом смерти верить в какие-то утешительные, освященные вековой традицией цели, идеалы, верить в бога — во всякого, как бы он ни назывался, в любого бога с маленькой или с большой буквы, в Вечный разум, в Абсолютный дух и в прочие воплощения высшего божества — бессмысленно. Во что ни верь, факт остается фактом: человек заброшен в мир, который ему чужд. И абсурд заключается «в противопоставлении человека, который спрашивает, и мира, который против здравого смысла молчит».
Искусство абсурда со всеми его крайностями — порождение капиталистического образа жизни. Однако мне кажется чрезмерным утверждение о том, что чувство одиночества «характерно для мироощущения тех слоев мелкой буржуазии, которые, неуклонно вытесняемые крупным монополистическим капиталом, теряют почву под ногами» (А. Михеева, «Когда по сцене ходят носороги...». М. 1967, стр. 160).
И чувство одиночества и чувство глубокого отчаяния могут испытывать не только слои мелкой буржуазии, вытесняемые крупным монополистическим капиталом. Однажды таким «абсурдистом» оказался Лев Толстой. Вскоре после смерти брата он писал: «К чему всё, когда завтра начнутся муки смерти со всею мерзостью подлости, лжи, самообманыванья и кончатся ничтожеством, нулем для себя... правда, которую я вынес из 32 лет, есть та, что положение, в которое нас поставил кто-то, есть самый ужасный обман и злодеяние, для которого бы мы не нашли слов (мы либералы), ежели бы человек поставил бы другого человека в это положенье. Хвалите Аллаха, Бога, Браму. Такой благодетель. «Берите жизнь, какая она есть», «Не Бог, а вы сами поставили себя в это положенье». Как же! Я и беру жизнь, какова она есть, как самое пошлое, отвратительное и ложное состояние».
Разница здесь простая: абсурдисты находятся в состоянии устойчивого безысходного отчаяния. А черное отчаяние Льва Толстого улетучилось и побудило его еще настойчивей пробиваться к смыслу жизни. В своих поисках великий писатель земли русской набрел на того самого бога, в лицо которого бросал когда-то свое ядовитое «как же!». Тем не менее вехами его духовных исканий остались художественные произведения, по сей день восхищающие мир.
«Вечные вопросы» вставали и перед Буниным. Но отношение к ним обоих писателей было разным. Лев Толстой всю свою жизнь разгадывал, что такое бытие, смерть, бог, добро и зло, что такое бесконечность, бессмертие. Бунин, по самой сути своей чисто художественной натуры чуждый всяческого умствования, перечислял эти вопросы в том виде, как они возникали перед ним и перед его юным героем, и смирялся перед их неразрешимостью. «В загадочности и безучастности всего окружающего было что-то даже страшное»,— думал Алеша. Под этим его наблюдением, наверное, расписались бы и Беккет и Ионеско.
И тем не менее получилось так, что роман «Жизнь Арсеньева», написанный писателем, не помышлявшим о полемике с Камю или Беккетом, оказался одним из тех удивительных сочинений, которые опрокидывают мрачные построения абсурдистов, и не мудреными рассуждениями, а фактами жизни.
Абсурд здесь опровергается как бы походя и тем не менее вполне убедительно.
Изображая трагизм отчуждения, абсурдисты не пытаются объяснить это отчуждение социальными причинами. Противопоставляя человека миру, они подчеркивают фатальную отдельность личности. Общество для них — нечто безликое, бесформенное, не более чем «миллионы одиночек».
Абсурдист отсекает человека от мира, извлекает его из общественных связей, заставляет как бы извне взирать на мир, в котором помимо его воли разыгрываются нелепые трагикомедии.
Бунин изображает и себя и своего Алешу иначе. Алеша воспринимает мир не снаружи, а изнутри, воспринимает как свой мир. Он не сторонний зритель, а необходимая частица бытия, неотделимая. от его структуры и стремительного потока.
«А поздним вечером, когда сад уже чернел за окнами всей своей таинственной ночной чернотой, а я лежал в темной спальне в своей детской кроватке, все глядела на меня в окно, с высоты, какая-то тихая звезда... Что надо было ей от меня? Что она мне без слов говорила, куда звала, о чем напоминала?»