Показательным представителем французской группы в Москве был Пьер Паскаль. Я познакомился с ним в 1919 году. Бритоголовый, с пышными казачьими усами, всегда улыбчивыми добродушными глазами, он в крестьянской рубахе и босиком ходил по городу в Наркомат иностранных дел, где составлял некоторые бумаги для Чичерина. Глубоко верующий католик, он оправдывал «Суммой» святого Фомы свой переход в большевизм и даже одобрение террора. (Тексты святого схоласта подходят для этого.) Паскаль вел жизнь аскета, симпатизировал Рабочей оппозиции и анархистам. Лейтенант, атташе французской военной миссии в России, ответственный за шифровальный кабинет, он в разгар интервенции перешел на сторону революции и отдался ей душой и телом. Спорил с Бердяевым о мистическом смысле своего поступка, переводил поэмы Блока. Паскаль любил русский народ, его историю, его поверья, его революцию. Он очень пострадал от утверждения тоталитаризма. Я встретил его в Париже в 1936 году, он стал профессором Сорбонны, автором солидной биографии протопопа Аввакума, почти консерватором.
Исполком решил основать международную профсоюзную организацию; расколов социалистическое движение, было логичным расколоть и профсоюзное.… Первый конгресс Интернационала красных профсоюзов состоялся в Доме союзов параллельно конгрессу Коминтерна. Новую организацию возглавил Соломон Абрамович Лозовский (Дридзо), недавний меньшевик, маловразумительный оратор. Симпатичная бородка, задор, облик рубахи — парня, некоторый опыт жизни на Западе, владение французским, испытанная бесхребетность обеспечили ему долгое пребывание на посту. Он производил впечатление доброго школьного учителя, слегка занудного. Невдалеке от него среди профсоюзных делегатов ходил одинокий и хандрящий одноглазый колосс, сильно хлопавший друзей по плечу, американец Билл Хейвуд, бывший лесоруб, организатор «Индустриальных рабочих мира», который закончит свои дни в душных номерах отеля «Люкс», среди марксистов, никто из которых не попытается понять его, и сам он понять себя не сможет. Но ему очень нравились красные знамена.
Сколько имен, сколько образов благоговейная память хотела бы здесь запечатлеть! Американский болгарин Андрейчин, черноволосый и пылкий. Маленькая белокурая чекистска из Одессы, о кровавой жестокости которой ходили слухи. Счастливый молодой муж Фриц Вольф (один их первых, расстрелянных Сталиным). Активист, отсидевший в английской тюрьме и возвратившийся из Латинской Америки, «Доктор» Александров: тридцатипятилетний, с заурядным обветренным лицом, полоской черных усов, весьма сведущий в мировых делах; он станет товарищем Бородиным, политическим советником Гоминьдана в Кантоне, а затем канет в безвестность… Однажды дождливой ночью из моего номера отправился в Эстонию скромный венгр, и извозчик опрокинул его в грязь: это был Матиас Ракоши.
В целом иностранные делегаты представляли собой зрелище скорее разочаровывающее, они были в восторге от своих ощутимых привилегий в голодной стране, всегда готовые восхищаться и не утруждавшие себя размышлениями. «Как они рады, — говорил мне Жак Мениль, — наконец увидеть парады с официальной трибуны!» Распространяясь вширь, влияние Коминтерна теряло свое качество. Мы начинали спрашивать себя, не было ли грубой ошибкой создание через раскол социалистического движения новых мелких партий, не способных на эффективные действия, подкармливаемых Коминтерном идеями и деньгами, предназначенных стать пропагандистскими лавочками советского правительства. Нестабильность в Западной Европе и волна энтузиазма, на гребне которой мы все еще находились, до поры успокаивали нас. И в Интернационале опасность заключалась в нас самих.
Новая экономическая политика дала превосходные результаты. Вновь открывались рестораны, можно было купить — неслыханная вещь! — вполне съедобные пирожные за рубль. Народ вздохнул свободно, люди говорили о возвращении к капитализму, то есть к благополучию. Напротив, в партии царила мучительная растерянность. Ради чего мы пролили столько крови, принесли столько жертв? — с горечью вопрошали себя бойцы гражданской войны. Им не хватало одежды, сносного жилья, средств, а все становилось объектом торговли, чувствовалось, что побежденные, было, деньги снова станут всемогущим властелином. Что касается меня, то я не был столь пессимистичен и радовался переменам, хотя меня тревожила их реакционная сторона — решительное удушение всякой демократии.