Андрею Белому, стилисту, сравнимому с Джеймсом Джойсом, поэту и прозаику, теософу (антропософу, как он себя определял) было немного за сорок. Стесняясь лысины, он постоянно носил черную шапочку, из — под которой поблескивали большие ляпис — лазурные глаза волшебника. Его умственная деятельность была удивительно разнообразной. Он совмещал высокую духовность с позой мистика и детским простодушием. Став знаменитым сразу же после революции 1905 года благодаря психологическому роману, проникнутому германской и латинской культурой, он начал ощущать, что в нем пропадает некая великая сила. «Что мне остается в жизни? — спросил он меня однажды вечером. — Я не могу жить вне России и не могу дышать в ней!» Я ответил, что осадное положение не вечно, что западный социализм откроет перед Россией широкие горизонты. «Вы в это верите?» — спросил он задумчиво. Но тогда, ранней осенью 1921 года, подавленные скорбями террора, мы предугадывали утрату всего, вплоть до «Вольфилы».
Я прекрасно знаю, что до настоящего времени террор в великих революциях был неизбежен, что они совершаются не по планам людей доброй воли, а сами по себе, с силой урагана, личность значит не более, чем соломинка, подхваченная потоком; что долг революционеров — использовать любые имеющиеся средства, чтобы не потерпеть глупое поражение. Но продолжение террора после завершения гражданской войны и наступления эры экономической свободы представляло собой безмерную развращающую ошибку. Я был и остаюсь при убеждении, что новый режим проявил бы себя во сто крат сильнее, если бы начиная с этого момента заявил о своем уважении к человеческой жизни и правам личности, какой бы она ни была. Кроме того, прекрасно зная честность и ум наших вождей, я спрашиваю себя, почему этого не произошло? Какие психозы страха и власти этому воспрепятствовали?
Трагедии продолжались. Чудовищное известие пришло из Одессы: ЧК расстреляла жену Аарона Барона Фанни и Льва Черного, одного из теоретиков российского анархизма. (Это был пример провинциальной провокации.) Я близко познакомился со Львом Черным двенадцатью годами раньше в Париже, когда он, словно сошедший с византийской иконы, с восковым цветом лица и глубоко запавшими горящими глазами, мыл витрины ресторанов в Латинском квартале, а затем отправлялся под сень деревьев Люксембургского сада писать свою «Социометрию». Естественно, он прошел тюрьму или каторгу, обладал систематическим умом, был убежденным приверженцем идеи и аскетом. Его смерть привела в отчаяние Эмму Гольдман и Александра Беркмана. Во время III конгресса Коминтерна Эмма Гольдман хотела устроить скандал на манер английских суфражисток: приковать себя к сиденью на трибунах для публики и кричать конгрессу о своем протесте. Русские анархисты отговорили ее. В стране скифов подобные демонстрации ничего не стоят; лучше обратиться к Ленину и Зиновьеву. Эмма Гольдман и Александр Беркман, приехавшие в Россию с живым сочувствием, пребывали в таком негодовании, что, в конце концов, им отказала ясность суждений, и они начали видеть в великой революции лишь ужасающую нищету, цепи бесчеловечной власти, крах всех надежд. Мое общение с ними становилось затруднительным, равно как и с Зиновьевым, перед которым я несколько раз ставил вопрос о преследовании анархистов и которого после кронштадтских событий избегал. Однако наша настойчивая кампания за освобождение подвергнувшихся репрессиям имела результат: десятку арестованных анархистов, в том числе синдикалисту Максимову и Всеволоду Волину, было предписано покинуть Россию. Другие были освобождены. Каменев обещал выслать Аарона Барона, но не сдержал обещания. Должно быть, воспротивилась ЧК. Меньшевики, в частности Мартов, также получили заграничные паспорта.