Пока внучка выговаривала, дед сидел на табуретке, как на каленой сковородке. Табак просыпался на колени, слюни не брали серую оберточную бумагу. Порывался все вставить слово, но потом отмахнулся. Кое-как слепил цигарку, не прикуривая, пристроил ее за ухо. Когда Галка стала вспоминать о сыне его, не выдержал: вскочил, сорвал с гвоздя шапку, ремень с болтавшимся садовым ножом в кожаном гаманке. От злости не попадал концом ремня в железную пряжку. Лицо посинело от натуги, по изрезанному морщинами лбу, поперек, черной кровью налилась жилка. Оторвал глаза от проклятой пряжки, заговорил хрипло, с перерывами, будто ему перехватили обросший серой шерстью кадык:
— Тоже… паскуда… линию подвела! Поживешь… с мое…
Подпоясался, остыл немного:
— На ночь тесто учини. Бурсаков свежих доставь туда. Ай не чуешь?
— Пайком проживешь.
Потоптался Ива возле порога, шевеля побелевшими губами, плюнул себе под ноги и выскочил из кухни на волю, будто кипятком его ошпарили.
— Проваливай! — вдогонку прокричала внучка.
Вера сидела, наклонившись к стакану с чаем. Вчера Мишка битый час провел тут в кухне с дедом наедине. Догадалась, о чем шла у них речь, — теперь и у нее, Верки, есть от Галки хоть маленькая, да тайна.
Глава двадцать вторая
Лопата со звоном вошла в клеклый ил. Чертыхаясь, Сенька Чубарь полой рубахи утер пот. До садов угольно чернели кучи вывороченной земли. Возле каждой такой кучи маячили бабьи платки, редко где виднелась фу-ражка или стриженая ребячья голова. Сенька с тоской посмотрел сверху на свою яму — отрыть такую махину за два дня! Ямы велено копать глубиной в пояс, квадратные, покатом с одной стороны. И огромные: шагов шестнадать так и так. Землю обязательно сбрасывать на три стороны, где покат — должно быть чисто. Вроде спуска получалось. Ломал себе голову: что это фрицы затеяли? Согнали весь хутор, кто может и кто не может держать в руках лопату. Бабку Пелагею, Стешки-чеботаря безногого тещу, и ту стащили с завалинки. Вон она, «работница», сидит уже опять в холодке, растирает скрюченными костяшками пальцев усохшую грудь. Подсунул ее Панька Гнедин, Гнида по-уличному, хуторской полицай (Сенька был старшим в своем десятке). Да и остальные работнички, ни одного мужчины, если не брать во внимание десятилетнего парнишку Вовку, от которого проку как от козла молока. Вдвоем с Апроськой Жихаревой и ломают.
Апроська — баба с мужскими ухватками. К лопате ей не привыкать. До войны ворочала в поле, а проводила мужа на фронт — вдвойне довелось: как-никак их три рта, каждый день три куска хлеба. Самому старшему — седьмой годок. Разогнула Апроська взопревшую спину, прокричала голосисто:
— Дыхни, дыхни, бригадир, свежачку, а то с нами, бабами, недолго и окиснуть туточки в окопе клятом.
— Ты, Ефросинья, хучь парней не дюже задевай. Мало тебе одного?.. — заткнула ей рот худосочная, закутанная в цветастый полушалок по самые глаза бабенка, дочка деда Тимохи.
— Бога гневить не буду, хватает, милые бабочки, — смиренно согласилась солдатка.
— Ото ж, знаем святошу.
Знал и Сенька, на что намекают бабы. Апроська приняла к себе военнопленного, приймака. В другое время можно бы и позубоскалить на этот счет с бабами, но парню не до смеху. Кроша в руках подсохший ком ила, перебегал глазами от одной кучи к другой — искал выгоревшую на солнце мальчишескую челку. «С кем она попала?» Вон поднялось над черным светлоголовое. Нет. Это пацан чей-то. Из-под ладони глянул на клонившееся к заходу солнце. «Выйдет нынче на улицу или нет?»
От ребят слыхал, что зовут ее Аля. Городская, из Ростова. В хуторе живет у родни. Пришли они с неделю назад вдвоем с матерью. Плясунья, певунья, бойкая; она на глазах всей улицы сбивала вокруг себя девчат, липли и парни. И, кажется, не один уже парубок ходит под хмельком от ее васильковых глаз и непокорной мальчишеской челки.
Обидно. Сенька сам себе отрезал в ее компанию путь. В прошлое воскресенье собрались мужики на колхозном дворе обучать неука, гнедого жеребца, пятилетка. Выгоняли его сперва на аркане по кругу, пока весь не покрылся мылом, накинули седло, погоняли и с седлом. Первым осмелился сесть в седло Панька Гнедин. Жеребец, опустив голову, как свинья, покорно прошелся по истоптанному кругу. Панька расхрабрился, стеганул плетью. Не успел глазом моргнуть, взмыл дончак вверх на задние ноги и плашмя ахнулся на спину. Чудом Гнида выхватил из стремян свои косолапые ноги; отнесли бы его за сады, и некому было бы в хуторе отковать из старой тележной оси для него крест. До немцев, пока Панька не был полицейским, один он ковальничал в колхозной кузне.
Белый, как глина, с трясущимися губами, Панька остервенело накинулся с плетью на жеребца. Сенька удержал его.
— Охолонь трошки.
— В гроб… мать! — осатанело вращал вывернутыми белками Гнида, силясь выдернуть руку. — Заступник выискался… Горячих захотел?..
Но бить жеребца перестал. Матерясь, потирая плечо, отошел в сторонку: связываться ему с Сенькой на людях не позволило высокое положение— как-никак полицейский.