Развалясь на тюфяке, он наблюдал за нами и так обычно засыпал. Погасив огонь и не закончив унизительной работы, мы с великим отчаянием в сердце потихоньку расползались по койкам. Все боялись пошевелиться. Только бы не проснулся этот мерзавец. Тсс!
Мы трепетали от боязни, как бы его не разбудили цикады, играющие на цитрах, и величественный хорал морских волн. Как шумят эти волны!
Но Газибара уже храпит вовсю. С утра он первый на ногах и снова орет, да так, чтобы его слышало все начальство.
Наша молодость, неопытность, страх перед будущим и боль воспоминаний — все это действовало как пантограф — углубляло контуры; впечатления усиливались до нестерпимой остроты.
…Газибара срывает с каждого из нас одеяло и торжественной поступью шествует в коридор умываться.
Какое отвратительное пробуждение! Пробуждение от грез о семье, доме, мире, пробуждение для новых физических и душевных мук.
Газибара вернулся из умывальной. Пепичек еще лежит на койке. Газибара бесцеремонно стягивает его за ноги.
— Доктор освободил меня от строевых занятий, не буду вставать! — сказал Пепичек и демонстративно направился к койке. Он вечно не высыпался.
Газибара почти онемел от ярости. Он дал знак двоим из нас и захрипел, точно у него свело горло:
— Bajonett auf![50]
Взять его! Арестовать! Eins! Zwei![51]Я нарочно замешкался, поправляя снаряжение, и неловким движением рассыпал патроны из сумки; это вышло очень натурально. Газибара в бешенстве крикнул другому:
— Живо! Schnell!
Я еще собирал рассыпанные патроны, а Пепичка уже вели на гауптвахту. Семь суток ареста за неисполнение приказа и грубое нарушение воинской дисциплины.
Плац, на котором Пепичек не был еще ни разу, находился в получасе ходьбы от казарм, над Сан-Джиованни. Дорога шла в гору мимо цветущих патрицианских садов, полных обаяния античности. Стройные кипарисы поднимались в небо, как струи фонтанов.
Просторный плац нависал над морем. У входа стояли две полуразбитые статуи. Несколько месяцев назад на них упал итальянский гидроплан, подбитый слушателями училища. Поэтому теперь нас заставляли маршировать с четырьмя десятками боевых патронов. На всякий случай.
В двадцати семи километрах по прямой линии отсюда был уже фронт, начинались проволочные заграждения. Орудийные выстрелы явственно доносились к нам. А ураганный огонь! Похоже было, что грузовики с железным ломом грохочут по булыжной мостовой. Ночью виднелось варево орудийного огня. Рвались бомбы. Таинственно вспыхивали сигнальные ракеты — красные, синие, зеленые, фиолетовые, — видимо, над Полой, крайней точкой суши в Кварнерском заливе. Мы обречены на гибель здесь и даже во сне не можем забыть об этом!
Гул пальбы нарастал еще сильнее, врываясь в тишину, когда с наступлением ночи утихало море. Не в силах уснуть, мы сидели, обнявшись, у окон. Всеми владело опасение: если будет прорыв фронта, нас первыми бросят в подкрепление. А мы служим всего какой-нибудь месяц!
Антон, флейтист из нашего школьного оркестра, аккомпанировавшего на уроках танцев, стал наигрывать наши любимые народные мелодии. Он хотел немного развлечь нас, но это оказало обратное действие. Многие потихоньку расплакались. Ведь среди нас сейчас не было Пепичка, перед которым мы стыдились своих слез. Значит, можно поплакать — украдкой и тихо. Не так, как на границе Чехии, в Сухдоле, а беззвучно, с тихой горечью, без отчаяния.
А Пепичек так и не побывал на плацу, он даже ружья не держал в руках. В Загребе он все время находился в лазарете, среди слабосильных солдат, а здесь, в Фиуме, не был еще ни на одном учении. Срок его ареста уже близился к концу, оставался один день, когда наступила наша очередь нести караульную службу на гауптвахте.
Ночью мы выпустили Пепичка, и я лег рядом с ним, как когда-то, в поезде или в казарме № 18. Мы лежали под сенью кактусов бесконечно счастливые, что здесь нет Газибары и можно без опасений шептаться; нам казалось, что нужно поговорить о чем-то очень важном. А кругом дышала южная ночь, полная непонятных и загадочных звуков.
— В одиночестве у меня было достаточно времени и возможности поразмыслить, что такое война, — серьезно сказал мне Пепичек. — Это, друг мой, чудовищная и мерзкая бессмыслица! К тому же она вопиюще противоречит элементарным требованиям гигиены. Раньше я не сознавал всего этого так ясно… Ты не спишь?
— Нет, нет, продолжай, я рад поговорить с тобой. Мне заступать еще только через четыре часа.
— Наблюдал я каждого из вас, — продолжал Пепичек шепотом. — Зря вы стараетесь. По-моему, человек не должен отдавать войне ни на йоту больше того, что ему по силам. Я буду маршировать не спеша. Пусть делают что хотят — не дождутся от меня ни одного резкого движения. Только не спеша, только потихоньку. И так все время, с самого утра, а не только когда я устану. Такова будет моя система.
— Все равно тебя заставят, и будет еще хуже.
— Заставят? Нет, мне нечего терять. И я приму такую тактику с первого же дня.
— Твои физические данные — за тебя, — сказал я, подумав, — они в твою пользу. Нервы у тебя хорошие, движения неторопливые, спокойные.