Лушка тихо бредет в темноте между грядок к шалашику у дальнего плетня огорода, откидывает кусок старого половика над входом и, согнувшись, ощупью пробирается внутрь, к невысокой лежанке из старой соломы, застланной рваным одеялом. Лицо опахивает прелым запахом травы и залежалого тряпья, но мысли становятся спокойнее: пусть себе треплют языком все, кто хочет, а ей здесь хорошо. Никто не мешает отдаться раздумьям — в тишине так легко размышлять о самом трудном.
Растянувшись на пахучей соломе, закинув руки за голову, Лушка приятно ощущает, как исчезает из крепкого тела легкая истома.
Стукает в сенцах дверь. Внезапно Лушку, еще не понявшую, кто вышел на крыльцо, охватывает беспокойное, жгучее желание вскочить и убежать отсюда, спрятаться, словно в темноте на нее надвигалось что-то неотвратимо страшное. Она с замирающим сердцем думает, что выйти из дома мог, вероятней всего, Филарет и, трепетно борясь с тревожным чувством, прислушивается.
Шелестом вечерних звуков бьется в уши тишина… Но вот слух улавливает легкий стук огородной калитки. Теперь беспокойство заставляет Лушку привстать на локоть. Сюда он идет? Сердцем она чувствует: сюда. Но не может заставить себя сделать решительное движение и вскочить, выюркнуть из-под старенького половичка, прикрывающего вход в шалаш, спрятаться, замереть рядом — в углублении борозды между картофельных гряд.
Резко опахивает свежим ночным воздухом лицо, и лишь секундами позже Лушка различает откинутую полость половика и темнеющую человеческую фигуру. Но не успевает ничего сказать: с легким шорохом скользит вниз половичок, а руки Филарета в темноте задевают край лежанки, ногу Лушки, ищуще вскидываются к плечу, к груди…
— Не надо! — отодвигается Лушка, ощутив на щеке жаркое дыхание Филарета. Но, крепко стиснутая его сильными руками, не может оттолкнуть, расцепить их, увернуться от навалившегося на нее тела. Безвольно падая навзничь, чувствует, как все плотнее приникает оно к ней.
«Но это так хорошо — быть вдвоем с мужчиной, которому хочешь подчиняться», — затуманенно мелькает в ее голове, и Лушка инстинктивно вытягивает ногу, больно и неудобно сжатую округлыми коленками Филарета…
9
Устинья Семеновна приходит от Лыжиных неразговорчивая, и за ужином все молчат. Андрей не может без стыда вспомнить, как старуха выставила за ворота Василия Вяхирева и Веру. Он не решается поднять на Устинью Семеновну глаза, чувствуя, как все в нем протестует против Пименовой, и она, конечно, перехватит его бунтующий взгляд.
— Подложи своему картошки-то, — слышит он строгий приказ матери Любаше и понимает, что Устинья Семеновна все же наблюдает за ним. Это еще больше усиливает возмущение и, чтобы отвлечься, он искоса поглядывает на Любашу, тоже хмурую и неразговорчивую.
«Словно после покойника сидим», — приходит в голову Андрея неожиданное сравнение, и хотя он ни разу в жизни никого из близких не хоронил, ему кажется, что именно такое вот ощущение тоскливой утраты должны чувствовать люди, потерявшие близкого человека.
«Но мы-то ведь никого не похоронили, — внутренне усмехается Андрей. Вспомнив Веру и Вяхирева, на миг стискивает зубы. — Какой позор! В глаза им теперь стыдно будет смотреть… А она, эта старуха, сидит, как ни в чем не бывало. Есть же такие люди: сделают другим неприятность, а считают это обычным делом…»
Где-то в подсознании опять бьются беспокойные и тревожащие мысли о том, что никогда им не понять с Устиньей Семеновной друг друга и лучшее, что можно придумать в создавшемся положении, — уйти с Любашей от этой властной старухи.
«Уйти? Но ведь это же давно решено, — с холодком привычного нервного возбуждения размышляет Андрей, — но до сих пор желание осталось лишь желанием — не более».
Андрей задумчиво помешивает ложкой чай, пока не слышит ровный голос Устиньи Семеновны:
— Прольешь чай-то, размечтался. За столом положено едой заниматься, а помечтать-то и после можно. Чего это вы оба сидите, будто в рот воды набрали?
Любаша действительно тоже молчаливо задумчива. Ею все больше овладевает тревожная мысль: никогда она не будет душевно близка Андрею так, как Вера и Василий, как, может быть, многие другие, постоянно окружающие его на шахте. Видела, как удивительно переменился и ожил он, едва пришла эта девица с секретарем комитета комсомола! Да, он не откажется от своих товарищей и подружек и тогда, когда будет ее мужем.
Она опускает глаза, не слыша, что говорит мать. Мужем… Да, ей все приятнее чувствовать, что где-то впереди ее ждут его горячие ласки; ей хочется, краснея и смущаясь под его смеющимся ласковым взглядом, забыть обо всем на свете — даже о матери… Даже о ней!
Но почему же сейчас пришли в голову грустные, тревожные мысли? Не потому ли, что в таких вот девушках, как Вера, инстинктивно почувствовала Любаша своих вероятных соперниц, опасных тем, что они всегда рядом с Андреем, в чем-то необходимые друг другу, связанные единой шумной комсомольской жизнью…