Нас уже слышали, конечно. Катенька подошла к нам. Слезы текли по ее щекам, слезы утешения и молодости. Она прижалась к Аврамию Макарьевичу, и был этот жест доверчивый и беспрекословный…
Аврамий Макарьевич обратился к нам:
— Разделите с нами наше горе.
Савелий встал и сказал:
— Я оказался здесь не совсем случайно. Мы с другом отдавали себе отчет, когда собирались ехать сюда, что встретимся с живыми людьми, у которых будут свои заботы, радости и печали, и что мы в меру сил будем с ними разделять их. Но то были мысли, а здесь — чувства. Я слышал, знал о Марии так, как будто бы она существовала рядом со мной, в моей работе, жизни… Я видел везде ее присутствие, таких людей, как вижу и сейчас, когда ее уже нет с нами. И я видел, какой опечаленный пришел сегодня Василий, простившись с ней, и вижу вас теперь… И я с вами.
Мы молчали некоторое время.
— А вы, Савелий, я слышал, художник? — спросил Аврамий Макарьевич, пристально взглянув на него. — Я хотел показать вам свое собрание картин и несколько икон. Хотел показать и свои работы… Есть у меня портрет Марии.
— Нет, — сразу ответил Савелий. — Портрет Марии не показывайте. Мне самому надо написать ее портрет. Вы простите меня, но иначе я, может быть, не смогу…
— Хорошо, покажу вам одну древнюю икону, — Аврамий Макарьевич поднялся. — Она мне особенно дорога еще и потому, что осталась от деда. Ее хотел бы после себя оставить музею…
…И был у меня как бы сон.
Когда лежишь в теплоте дома и день уходит в зимних сумерках, кажется, что давным-давно начался этот короткий день с его бушующими красками исхода и что уж так много сделано за эти часы работы, хлопот хозяйственных… И вот, когда находишься в этом состоянии хорошо прожитого дня, тогда и приходит радость, какая бывает только в детстве: день вдруг кончился зовом матери, и весь распаренный, бежишь в дом, видишь, как стемнело, и нестерпимо хочется в тепло, на кухню, где стоят запахи еды. Но ты еще сопротивляешься, еще продлить хочешь это состояние неопределенности… Потом ты весь в сухом, домашнем, за столом, а рядом — пахучая каша гречневая с топленым маслом, розовый кисель, молоко… И уже не помня как, оказываешься в постели чистой, прохладной, шуршащей… А тут вдруг наступает утро — запахи завтрака; шаги матери, ее голос, который будит не торопясь… И тут начинаешь думать о том, о чем вчера не успел, а впереди весь день, и солнце светит прямо в глаза…
Савелий долго пробыл в рабочей комнате Аврамия Макарьевича, так мне показалось тогда. Слышны были приглушенные голоса, шаги… Мы сидели молча. Катенька прижалась к Анне Кузьминичне, большой, теплой, доброй, и замерла.
Сама Анна Кузьминична казалась спокойной, достойной и возраста своего, и того положения, в котором пребывала. А я был предоставлен самому себе, мне была дана свобода размышления. Я понимал, что пока еще жива была Марья, все вокруг оставалось как и при ней, когда она находилась еще дома. Теперь все изменится. Но как? Об этом я и думал. Я помнил слишком хорошо, что все тут было связано с ее именем, присутствием во всем. Я с тревогой думал о своей работе, о своем доме… Я понимал, что мы здесь останемся на несколько дней, и в то же время мне нестерпимо хотелось к себе, к своему дому, который столько времени был без меня. Только там, ничем не стесненный, я мог отдаться тем чувствам и размышлениям, которые уже пришли теперь и толпились, обступали меня. Осознать, что произошло со мной…
Я еще бродил по дому Аврамия Макарьевича: кажется, он и мне что-то показывал, картину ли, тетрадь ли… А Савелий тихо нашептывал Анне Кузьминичне… Велись приготовления: скоро должен был приехать Борис и отвезти нас.
Савелий милостиво снял с меня все заботы, всю суету… Помню, я выходил из дома на морозный ночной воздух, смотрел на небо… И когда вернулся, слышал, как Аврамий Макарьевич говорил Савелию: «…береги его, помни, что я тебе сказал…» А что он ему сказал?..
Борис приехал спокойный, серьезный, подтянутый, но деловитость его была нарочитой, и за ней скрывалось невероятное отчаяние.
Мы все погрузились в крытый кузов, и еще какие-то люди сели с нами Анна Кузьминична устроилась в кабине с Борисом. Когда мы поднимались и освещали борт фонарем, промелькнула надпись: «Люди». Ехали в молчании. Приблизились к деревне, стали слышны голоса, и полохнул свет, слишком яркий для зимней ночи. Борис вел машину медленно. Гул голосов в морозной тишине звучал, как перезвон и уханье колоколов, а колеблющееся пламя в домах показывало, что наступило время, отличное от вчерашнего. Была освещена и избушка Марьина — хозяйка снова была в ней, ненадолго.
Катя с Аврамием Макарьевичем и Настеной тут же пошли к покойнице, а мы с Савелием остались пока дома. Вера по-прежнему была тиха, но, как будто не торопясь, успевала и встретить тех, кто приходил, и дать распоряжение соседкам, которые уже принялись готовить поминальный обед.