- Смеяться надо мной нечего. Мне твои шутки - нож в сердце. Был я раньше житель, а теперь ни черта у меня не осталось. Все добро, какое было, пожгли да порастащили господа белопогонники...
Марьяна, нацепив ведро на коромысло, опустила его в низко стоящую в круглой проруби воду. Ведро глухо звякнуло и, не слетев с коромысла, окунулось в воду. Легко, словно это не стоило никаких усилий, подняла она его наполненное с краями, не расплескав ни капли. Когда, немного передохнув, брала ведра на коромысло, пришлось ей низко нагнуться. Лука прищурился от удовольствия, увидев, как обозначился под синей суконной юбкой ее широкий и круглый зад, как блеснуло белое кружево исподней рубахи.
"Грех на такую бабу сердиться, - решил он с усмешкой. - Хорошо бы к ней салазки подкатить! Да ни черта не получится. Она только на язык крученая. С другим к ней не вдруг сунешься".
Марьяна попрощалась с ним и медленно пошла на бугор, ядреная, вся налитая здоровьем и силой. Глядя ей вслед, Лука решил найти предлог и наведаться к ней в гости.
- Что паря, хороша Маша, да не наша? - раздался у него за спиной насмешливый голос неслышно подошедшего Никулы.
- Ты что же, ядрена-зелена, по майданам шатаешься, а прорубь не чистишь? - напустился на него Лука. - В отставку захотел? Мы это тебе, лодырь злосчастный, в два счета устроим. Тут по твоей милости последняя корова чуть до смерти не расшиблась. Вот потяну я тебя к ответу, так будешь знать...
- Проспал, паря, проспал, - виновато залебезил перед ним Никула. Сейчас я эту прорубь в один момент в божеский вид приведу... Только коров в ней зимой одни дураки поят. Умные люди, те коров на ключ по морозу не гоняют. Они их дома теплой водичкой угощают. От этого у них и молоко не переводится.
В это время к проруби подъехал верхом на коне Ганька Улыбин. Услыхав слова Никулы, он спросил:
- Чего же тогда ты свою корову на ключ гоняешь?
- А, Ганьча! Мое почтенье, товарищ секретарь сельского ревкома! повернулся к нему Никула. - На твой спрос ответ у меня короткий. Я ведь тоже в умных не числюсь. Умницей себя моя Лукерья считает, а меня давно в дураки определила. Слова сказать, холера, не дает. Сидит целый день под окошком, глаза пялит на улицу и курит папиросу за папиросой, чуть ли не с карандаш длиной, а коровы по-человечески напоить не желает... Как ты думаешь, у всех бабы такие пилы? Или это я один такой разнесчастный?
- Да нет, все одним миром мазаны, - ответил ему за Ганьку Лука. - Я за всю свою жизнь только раз такую встретил, которая мужика не пилила. Глухонемой она оказалась.
- Вот повезло ее мужику! Прямо позавидуешь... А тут с утра до вечера пилит и пилит. И в пролубщики она меня загнала, и на майдан шататься заставила: Какой мне интерес, скажи на милость, у Лаврухи по ночам околачиваться?
- Ну, интерес-то, положим, большой. Ты за зиму дарового вина, хвати, так банчков десять выдул. На это ты мастер.
- Вот уж это напрасно попрекаешь, - обиделся Никула. - Подадите раз в неделю стакан и считаете, что я больше всех выпил.
- Не ври, не ври! Ты вчера так нарезался, что смотреть противно было. Растянулся у курятника, во всяком дерьме измазался. Даже сейчас от тебя воняет.
- Да ведь все это через бабу. Жизни мне от нее нет. Загнала меня в пролубщики, батрачить на общество за гроши заставила.
- Тоже мне батрак выискался! - язвительно процедил Лука. - Раз в два дня поковыряться здесь с пешней дело нетрудное. Кормушка это у тебя, а не работа.
Ганька поил коня и посмеивался. Никула, не желая сдаваться, плаксиво возражал:
- Ну, не скажи! Вот как начнет пригревать, тут я еще намучаюсь. Днем все растает, хлынет вода с бугров, затопит обе пролуби, а ночью замерзнет. Тогда только знай развертывайся. Так что это каторга, а не кормушка. Это тебе любой человек скажет.
Ганька уже собрался уезжать, когда на ключ приехал с бочкой на санях Иван Коноплев, отец Лариона, мобилизованного унгерновцами в обоз и до сих пор не вернувшегося домой. Никто в поселке не знал, что Ларион ушел с Унгерном в Монголию уже не обозником, а строевым казаком.
Иван Коноплев был коренастый, с чалой от проседи окладистой бородой пожилой казак. Он постоянно носил на большом и указательном пальцах правой руки кожаные напалки. За это и прозвали его Иваном Сухопалым.
Взяв под уздцы запряженную в обледенелые сани сивую кобылу, Иван подъехал к самой проруби. Он поздоровался с Лукой, Никулой и Ганькой, вскинув к мохнатой шапке руку в пестрой варежке.
- Как она жизнь, Иван Леонтьевич? - осведомился у него Никула, щурясь от упавшей на ресницу снежинки.
- Да ничего, шибко не жалуемся, - ответил Иван.
- Про Лариоху ничего не слышно? Мы ведь с ним в одно время в обоз к Унгерну угодили. Я все их с Артамошкой домой сбежать подговаривал, да они коней с телегами потерять побоялись.
- Ежели живой, там где-нибудь мотается. Мы уж ждали, да ждать перестали.
Не желая больше разговаривать, Иван заткнул за красный кушак варежки и взял сделанный из обрезанного ведра черпак, торчавший из бочки.