— Что ни возьми, все на машинном масле поджарено, даже суп, — беззлобно-покорно нет-нет да и повторял он за столом. Но никогда не делал замечаний ни подавальщицам, ни кому бы то ни было из обслуги. Я вообще заметила: в доме творчества чем мельче “художник слова”, тем больше у него претензий к уборщицам, к дежурным при входе и гардеробе, к медсестрам, и особенно к официанткам: и то — не так, и это — не эдак. К малейшему шуму в коридоре такого рода писатели сверхчувствительны: все им мешает творить, кроме собственной несостоятельности. Такие, если что и сотворят, немедленно и подробно друг друга оповещают, просят послушать и т. п. Тарковский в те, уже славные для него годы, к подобным художникам слова относился великодушно: полусерьезно-полушутливо. Однако умел и отбояриваться, держать дистанцию. Даже и представить себе нельзя, чтобы Тарковский мог выйти из комнаты и заявить: я только что написал стихи! У стороннего наблюдателя создавалось такое впечатление, что этот пожилой обворожительный человек бьет баклуши, ничего не пишет, играет в нарды или в шахматы, кормит птиц и собак, разъезжает раз в неделю по магазинам, говорит с обитателями дома творчества о всякой ерунде. Этим Тарковский, пожалуй, и сохранял дистанцию. Я, дружа с ним, ни разу не слышала, где, когда и какое стихотворение им написано. Просто вдруг приглашал:
— У меня кое-что накопилось.
Так я услышала от него в 74–75-м годах “Мартовский снег”, “И это снилось мне, и это снится мне”, “Я тень из тех теней”, “С безымянного пальца кольцо”… Последнее, что я слышала из его уст в 76-м, на излете нашей дружбы: “Жили-были”, стихи о Сковороде, “Феофан Грек” и “Пушкинские эпиграфы” — цикл из четырех стихотворений. О последних трех я, помнится, отозвалась подробно-восторженно, а по поводу первого — развела руками:
— А что в них плохого?
— Ничего в них плохого нет, — без улыбки ответил Тарковский, как будто забыв уже привычный для нас жест неприятия, — но, верно, и хорошего мало, экая важность!
“Экая важность” могла относиться и к самому стихотворению и ко мне — слушательнице в равной мере. Теперь я понимаю, почему я про чудные стихи сказала: а что в них плохого? Они написаны четырехстопным хореем, от которого я тогда пыталась избавиться.
Что же так привлекало Тарковского в подмосковных магазинчиках? В первую очередь отсутствие очереди. В московских магазинах народ не толпился разве что перед пустыми прилавками. В подмосковных, особенно неподалеку от Барвихи, где находились “высокопоставленные” дачи, можно было найти редкие, импортные товары: обувь, плащи, белье, шерстяные кофты, джемпера, брючные костюмы, даже голландские пледы. А в хозяйственном магазине или отделе — всякую дефицитную кухонную утварь, моющие средства и разного рода щеточки: для чистки зубов, ванной, мойки посуды — всего не перечесть! Чего только не встречалось! Тарковский по дороге в магазины, еще сидя в машине, постоянно и привычно возмущался:
— Как умудрился умница Ходасевич написать такую глупость:
Не знаю, нужна или не нужна была революция, а вот что она искоренила торговлю, это уж верно. Исчез и намек на свободу торговать, правильней звучало бы: “Одной венчается наградой, / Одной свободой — воровать”.
В магазинах Тарковский был неподражаем, цепко выхватывал взглядом как необходимые, так и ненужные предметы, если они — красивы. Подолгу разглядывал каждую вещь, то — практически, то — мечтательно. Входя в торговое помещение, он неизменно ехидничал:
— Сначала, естественно, мы поищем тапочки для вашего падишаха, а потом приглядим что-нибудь и для себя.
Я и в самом деле искала всегда для Семена Израилевича легкую обувь, помнила размер и высокий подъем. Татьяна сразу же устремлялась в отдел тканей и готового платья (были и совсем крохотные магазинчики, где все — перед тобой, вперемешку). Мы с Тарковским первым делом направлялись к прилавку с обувью. Арсений Александрович и себе подыскивал легкую, удобную обувку, здесь он бывал чрезвычайно разборчив и капризен, это и понятно. В хозяйственном отделе, тем более в специальном хозяйственном магазине, Тарковский особенно воодушевлялся. Покупал себе различные инструменты: сверла, пилки для резьбы по дереву, всяческие гвозди, шурупы и петли, даже маникюрные наборы. Один из них в твердо-клеенчатом бордовом футляре до сих пор у меня. Мы радостно делали друг другу мелкие подарки. Например, мне — кофейные чашки, а я — заварной чайник. Чайники для заварки Арсений Александрович любил разных величин, фасонов и расцветок. По его совету я приобретала то кастрюльку, то сковороду и прочее для своего будущего быта. Сохранились только неглубокие китайские тарелочки, присоветованные Тарковским.