От скопившейся в комнате силы трещала кожа, Гад извивался у ног дождевым червем на крючке, слезились глаза и звенело, дрожало что-то глубоко внутри. Хотелось кричать от страха, дрожать от боли, ругаться от бессилия и безнадежности.
— Ничего не останется. Верни ключ. Узри…
Туман полностью поглотил ключ, он стал таким же прозрачным и таким же ужасным, как сама девушка: покореженный, размытый.
Если до него сейчас дотронуться, он впитается в кожу, в тело, в кровь, обожжет, проткнет и заразит…
Заразит страхом, безнадегой… смертью.
— Узри… Верни его на место. И ты исчезнешь. Все исчезнет. Узри…
Уродливый ключ в уродливой руке завис всего в нескольких сантиметрах над ключницей.
Тишина казалась всепоглощающей и пустой. Замершей, как в куске льда, как и все здесь и сейчас.
Еще несколько секунд, и ключ падает в ключницу, просто выскальзывает из руки и бесшумно приземляется на бархатную подложку, Мара тут же захлопывает крышку. Слышится хрип — долгий, протяжный, очень резкий. И брызжет во все стороны красный, рубиновый, пепельно-розовый и пыльно-бордовый. Яркий, удушливый, острый, как жгучий перец. И меня прижимает к двери, не выдерживает стекло в оконной раме и разлетается в стороны со слишком громким, неуместным звоном.
— Прах к праху, — шепчет своим все таким же странным голосом Шелестова, и новая волна, еще сильнее предыдущей, вминает меня в дерево, будто хочет раздавить в гневе. Я закрываю глаза, потому что нет сил больше держать их открытыми, слишком большое давление, слишком много боли, я почти чувствую, как лопаются сосуды внутри. Гул стоит в ушах и голове. Звенит, трещит, раскалывается и стонет реальность.
А потом через какое-то время — вечность или больше — ветер утихает, пропадает давление, становится приглушенным гул. Я, с закрытыми глазами и перехватившим дыханием, валюсь на колени, как мешок с дерьмом, упираясь вытянутыми руками в пол. Воздух, проникающий сквозь открытое окно, дерет горло и грудную клетку. Он колючий, но сладкий, как вода в глубоком колодце. Чистый.
Я открываю глаза, ощущая в уголках кровь, чувствуя кровь на языке, запах крови — в воздухе. Мне надо еще несколько секунд, чтобы встать и осознанно оглядеться.
Мара тоже на коленях, съежившаяся, полностью скрытая своими крыльями, без движения, с другой стороны кровати. Я бросаюсь к ней, потому что мне кажется, что она не дышит, потому что в голове еще сидят страх, безнадега и смерть, потому что я не вижу из-за темных крыльев даже кончиков пальцев… Опускаюсь рядом, переворачиваю, чувствуя напряженное, сжавшееся, заледеневшее тело, всматриваюсь в лицо.
Мара плачет. Тихо, беззвучно плачет, закусывая губы до крови, вцепившись в собственные плечи. Плачет. И боль в ее лице убивает меня, выворачивает, рвет. Мара плачет.
Я прижал девушку к себе, прислоняясь к кровати, все еще глотая колюче-сладкий воздух. Мара обхватила меня руками за талию, уткнулась куда-то в ключицу, спрятав лицо. Она не всхлипывала, не издавала ни звука, просто прижималась ко мне так отчаянно, будто от этого зависела минимум ее жизнь, максимум — существование вселенной, и плакала. Я чувствовал эти слезы, слышал ее вдохи и выдохи, понимал, что мою футболку она скорее всего порвала. Мне показалось, я слышал треск ткани, когда девушка схватилась за меня.
В отеле было тихо. Непривычно и неправильно тихо. Так тихо, как не было никогда, казалось, даже шелест ветра в кронах сосен не долетал сюда, не смотря на разбитое окно. Я видел ветер, но не слышал его. За окном сгущались сумерки и удлинялись тени, воздух стал прохладнее и чище, наверняка уже выпала роса, а перед домом, вдоль дорожки, начали загораться фонари.
Через двадцать минут дверь в комнату приоткрылась и вошел Крюгер. Его уши как обычно стояли торчком, глаза выражали все недоумение, на которое только способна собака. Он, цокая когтями по дереву, медленно подошел к нам, лег рядом, положив вытянутую морду на лапы, закрыл глаза.
Хороший пес, бестолковый немного, но хороший. Где же твой собачий рай, друг? Может быть в Шамбале?
Еще через двадцать минут измученная, уставшая Мара уснула, так и не убрав свои крылья, свернувшись калачиком у меня в руках. В комнате стало совсем темно, расплылся в небе перевернутой улыбкой чеширского кота месяц. Странное лето в этом году — холодное, темное, мокрое.
Шелестова проспала недолго, минут сорок. Она сонно заворочалась, подняла голову, огляделась. Взъерошенная, как воробей, со следами горя на лице.
Я поднялся на ноги, помогая встать и девушке, похлопал по ноге, зовя Крюгера, и мы втроем спустились вниз, на кухню. Хозяйка отеля сжимала мою руку, как потерявшийся ребенок.
— Мара…
Элисте стояла за барной стойкой, размешивала ложкой сахар в чашке мятного чая. Глаза выдавали напряжение собирательницы, она явно ждала истерики. Полагаю, от Громовой не укрылись помятый вид колючки, следы слез на щеках, рука, стискивающая мою руку. Она натолкнулась на наши руки, как на стену. Взгляд стал еще более напряженным, чем был до этого, ложка слишком громко звякнула о чашку.