К очереди пристроились еще две пожилые женщины — обе в старых телогрейках и в одинаковых клетчатых полушалках, обе с выцветшими почти добела вещевыми мешками за спиной и с набитыми бумажными кульками авоськами в посиневших на морозе руках. Постояли молча, повертели головами, прислушиваясь, начали сперва легонько, будто бы невольно, а потом все чаще да охотней покивывать, и, наконец, одна сказала низким простуженным голосом:
— А я кого скажу, женщины: тут надо угадать…
Громов поймал себя вдруг на том, что перестал вникать в суть разговора, а вслушивается лишь в звучание голосов, напоминавшее ему что-то давнее и, казалось, почти позабытое… Не такие ли старухи отдавали ему когда-то в очередях крошечные, размером с половину спичечного коробка, хлебные довески, не у таких ли, как они, Громов, бывало, что-нибудь съестное выхватывал из рук или из корзинки вытаскивал?.. Хоть кричали, как будто режут, острыми кулаками больно стукали по горбу, напуганными голосами звали милицию, старухи эти выкормили в войну детдомовскую братву. Неужели не спасут теперь Артюшку?.. И вместе с надеждой, которая все сильней укреплялась в Громове, пришло к нему что-то похожее на запоздалую благодарность и тихое раскаяние.
— Товарищ! А товарищ?
Это окликали Громова молоденькие продавщицы за прилавком напротив — обе бледненькие пока, с льняными кудерьками из-под синих, испанками, шапочек:
— А груши простые? Простые груши? Вы груши простые пробовали?
Он повел крутым своим подбородком на витрину:
— Так где они у вас?
Обе они тряхнули букольками:
— Постараемся найти. Мы сейчас найти постараемся…
И тут скрипучий голос прорезал общий шум:
— Прекратите глупости! Все глупости, все: и уголь, и гранат, и кровохлебка. На это аптека есть. Фталазол, энтеросептол.
— Так пробовал уже, — вскинулся Громов.
— Не помогло?
Он сказал, как Артюшка:
— Ы-ык.
Очень высокая и очень тощая старуха, с торчащими из-под шляпки косичками школьницы, снова проскрипела категорически:
— Бесалол, бекарбон.
— А вот и нет, — раздался вдруг робкий голос.
Все — туда.
Небольшого росточка, худенькая — ей бы такие, как у этой версты, косички. Студенточка, может, или медсестра. Личико так и пылает, глаза вострые:
— Потому что и там и там — белладонна, наркотик, ребенку ни в коем случае!
Эта с бородавкою, что говорила про мытье ног, решительно взмахнула крепкой рукой:
— Правильно, детка, правильно! — и на тощую старуху посмотрела победно. — А говорят еще, молодежь плохая!
Тощая старуха с косичками молча сделала шаг из очереди, молча пошла из магазина. Когда дверь за нею захлопнулась, смуглая, в «плюшке», что говорила про уголь, сказала больше жалостно, чем в осуждение:
— И-их!.. Расстройство, видать, часто, а дети, дети, они откуда у ее?
И тут хлопнула другая дверь.
Маленькая, тонюсенькая дверца, только что запиравшая четырехугольный закуток кассы.
В полной тишине, высокомерно приподняв голову о высокой прической, вдаль от очереди плыла вниманием обойденная кассирша.
Какая сиротская вдруг наступила тишина!..
Однако длилась она недолго: в душе у кассирши восторжествовало всепрощение.
Вот она снова уселась на своем месте перед аппаратом.
— Рупь тридцать две, — покорно попросила ближайшая старушка, та, что в кроличьей шубе и в ушанке.
Пышнотелая кассирша снова посмотрела куда-то вдаль. Очередь ждала, покорно, почти с раболепием. И тогда кассирша сказала громко, непререкаемо:
— Ольховые шишки, вот что, — и, слегка откинув голову назад, с долгим прищуром посмотрела на Громова.
Остаток дня простоял Громов на кухне у плиты. Сначала как самое простое сварил для Артюшки компот из груш — и правильно сделал: все остальное было если и не очень горькое, то, во всяком случае, даже для взрослого человека довольно противное, и компот он добавлял потом в другие отвары.
На столе, на табуретках, на подоконнике, вокруг него виднелись теперь ковшики, литровые и полулитровые банки, бутылки, чайные чашки, пузырьки и стаканы, стояли между ними нетерпеливо раскрытые, с разорванным верхом коробки с травами из аптеки, висели на гвоздиках сухие, похожие на клочки сена пучки, пожертвованные ему старухами.
Кастрюльки на печке клокотали, побулькивали, исходило что-то очень близкое напоминавшим ему запашистым парком, то приятным, а то с нестерпимою кислятинкой, и одно варево он помешивал, на другое, зачерпнутое столовой ложкою, дул, чтобы попробовать, третье через марлечку процеживал, четвертое в эмалированном тазу, стоящем в раковине под краном с холодной водой, студил и снова потом начинал, деловито морщась, отхлебывать, переливать, разбавлять, смешивать…
И не стриженный давно — не успел-таки в парикмахерскую сходить перед отъездом Риты, — и несколько дней небритый, с запавшими от бессонницы глазами, в давно не стиранном фартуке, то возбужденно трясущий обожженным пальцем, а то придирчиво, но и с удовлетворением смакующий свои зелья, был он похож сейчас на упрямого колдуна-самоучку…