Перед этим он дал слабину, поставил-таки крючок на той бумажке, по которой списывались материалы, пропавшие в Микешине, и сам себя за эту свою подпись возненавидел, ходил потом туча тучей. А тут как раз и открытое партсобрание. И ничего бы, может, на нем не произошло, если бы Шидловский на трибуну не вылез, если бы походя не затронул Богданова… Складно, уверенно, как всегда, говорил об экономии в управлении, о долге каждого рабочего беречь государственную копейку. И с такой все это душевной болью, что в конце концов, подавшись в залу, на шепот перешел: «Макара Степановича Богданова все знаем?.. Все. И все его любим. Во многом пример берем. Только в одном — по-свойски должен предупредить — брать не следует: что ни конец смены, он под мышку дощечку, а то и две. Оно и малость вроде бы…» Что-то такое.
Громова, когда Шидловский говорить про Богданова начал, все сильнее и сильнее распирало изнутри, схватило в конце концов так, что ни вздохнуть; казалось, что-то не выдержало бы в нем, лопнуло, разлетелось на части, если бы вдруг не крикнул с места, даже не крикнул — проорал, задыхаясь:
— Труженик!.. А ты долбишь!
Люди потом друг другу рассказывали, что весь зал вздрогнул, когда его, Громова, прорвало… Он и сам напугался: как с кручи — в воду. Но остановиться уже не мог — водоворот крутил Громова, только держись…
— Н-не понимаю вас, — сузив маленькие глазки на аккуратном личике, медленно сказал, наконец, Шидловский.
А клокотавшее в Громове снова плеснуло через край.
— Сам шифер в Микешине украл, а я потом липу тебе подписал, это понимаешь?!
Опешивший председатель собрания уже добивал об опустевший графин карандаш: «Товарищи, товарищи… Кто украл, о чем речь, почему с места?..»
Шидловский руками развел.
— Товарищ, вероятно, перед собранием слегка «это самое»…
И Громова подкинуло в третий раз:
— Трезвый, думаешь, никто тебе, гаду, уже и правду не скажет?!
И вдруг… Громов тогда чуть не заплакал, потому что кто-то из старичков первый вдруг крикнул: «Правильно, Коля!»
И эти, комсомолята, тоже вдруг: «Дайте Николаю Ивановичу — пусть скажет!..»
А он бы тогда уже и под пыткой ничего не сказал — весь вышел.
Да главное, видать, было уже сказано, потому что Шидловский вдруг схватился за сердце, потом на виду у всех торопливо отвинтил крышечку от жестянки с валидолом, сунул в рот белую таблетку и, держась за спинки стульев, покачиваясь, не в зал пошел, а за президиум, куда-то за сцену… Потом-то уж, когда якобы из-за болезни сердца Шидловский уволился, в управлении стали открыто говорить, как он ловко на трибуне прикинулся, но тогда, на собрании, разговор, конечно, поневоле стих, когда начальник управления начал тут же вызывать «скорую»…
Ожидалось, что разговор, так неожиданно начатый Громовым на собрании, состоится, когда Шидловский поправится, но тот смог-таки уволиться тихой сапою, и начальник управления, намекая на бывшее руководство Громова, как-то однажды сказал ему один на один:
— Может, Николай Иванович, плюнем да разотрем?.. Чтобы свой мундир-то не пачкать?
Но считаться с Громовым стали заметно больше, и заметно больше доверять и больше советоваться.
Они там, когда прикидывают, кого в президиум, всегда теперь пишут Громова, а если вдруг позабудут или еще что, из зала кто-либо обязательно выкрикнет: «Николая Ивановича Громова!»
Старик же Богданов — тот с тех пор прямо-таки прилип к Громову. И вот надо же теперь: взял, видишь, неделю без содержания, чтобы посидеть, выходит, с Артюшкою.
Добрый старик.
— Ты слушай, слушай, Иваныч, — наставлял теперь тот Громова, держа на руках Артюшку. — Сделай, как я тебе сказал: пойди в очередь. Молодежи сейчас нету, одни пожилые… Не все еще, поди, вроде меня из ума выжили!..
Добрый, добрый старик, думал Громов, торопясь по совету Богданова в ближайший магазин, чтобы там со знающими людьми об Артюшкиной болезни поговорить да посоветоваться…