Закуски ему не требовалось, но в порядке вежливости перед самим собой он облизал ладоши — соленые, моментально сделавшиеся жаркими от четвертинки, после чего высушил руки о скомканную от сна наяву шевелюру. Мамлеев почувствовал, что именно в этот миг и в этом месте сейчас можно поймать вдохновение. Он поднял свои жирные ручки в воздух, изобразил пальцами подобие клешней и немедленно заклацал ими, будто хватая несуществующих мух — хотя как раз мухи давали знать о своем существовании, карабкаясь по гнилым доскам, которыми обколочен был со всех сторон мнимый «унитаз».
— Молодой человек входит в зал зеркал, — зашептал Мамлеев, цокая мокрыми губами, — подобный тому, что описал в своем бессмертном романе гениальный Гастон Леру. Фамилия его, молодого человека, Никтохин… Или Никтоев? — хлопал ладонями-клешнями Мамлеев. — Он входил в зал зеркал, который отныне становится залом тысячи Никтоевых. Никтоев смотрит на свои отражения и понимает, что влюбился. Но как только он это осознаёт, отражения в зеркалах меняются, в них больше не Никтоев, а кто-то другой, незнакомый…
Запах хлорки и человеческих выделений как будто усилился, став чрезвычайно сладким, будто сгнившие цветы. Где-то громко хлопнула дверь, заслышались звуки то ли мужских, то ли женских каблуков по деревянному настилу коридора. Мамлеев замер в ужасе — кто-то явно шел в уборную, чтобы прервать его творческий процесс. Так и случилось: дверь дернули, а затем принялись зачем-то по ней стучать. Рассказу про Никтоева в зеркальном зале, по всей видимости, не суждено было родиться.
— Опять выкидыш зародыша, — вздохнул Мамлеев. — Ну ничего, всегда есть вероятность, что вселенная, а то и мироздание подхватит эту преждевременную схватку и кто-нибудь другой разовьет ее до чего-то заслуживающего внимания.
Он открыл дверь, за которой никого не было, и прошел обратно в свои темные комнаты. Силуэты молодых ублюдин и ублюдин средних лет хранили гробовое молчание. Метафизик и его близнец сидели на полу, сложив ноги по-турецки и пусто глядя перед собой, а тем временем Пятницкая и некоторые другие побулькивали теплыми напитками — не чокаясь. Мамлеев подумал, как привлечь общее внимание и придать позднему вечеру немного чистосердечного людоедства.
— Не буду ничего читать, не мамлеевское у меня настроение, — объявил Мамлеев. — Приходите завтра, завтра, может, почитаю.
Мамлеев ожидал, что после этих слов все гости немедленно уйдут, ведь какие у них тут могут оставаться дела, кроме как слушать хозяина квартиры, отданной под снос. К его изумлению, никто не стал возражать, хотя подобный ритуал вроде бы напрашивался. Он подошел к столу и отправил в рот хвостатую шляпку от огурца.
— Видать, и правда сбрендили, — прошептал он в глухой тишине. — Володенька, что вы там написали? Прочитайте нам, будьте добры.
Ковенацкий не сразу, но все же понял, что обращаются к нему, а не к какому-то другому Володеньке. Он вытащил желтый тонкий лист из машинки, откашлялся и зачитал умеренно замогильным голосом то, что настучал за бредящим метафизиком. «Исключительно синяя роза заката и высмеять изотопы», — заключил он через некоторое время под общие аплодисменты всех гостей, включая автора. Этого им оказалось мало, поэтому они, не прекращая хлопать, забарабанили каблуками по продавленному паркету, от которого здесь и там весело заотлетали деревяшки, как от гроба, в котором проснулся чемпион города по самозащите без оружия. В грохоте этом вдруг зазвучал еле слышный чужеродный элемент с явным налетом казенной советчины. Кто-то молотил что есть сил в дверь мамлеевских двух комнат.
— Олег, я тебя посажу, Олег, я тебя посажу[136]! — надрывался за дверью все-таки знакомый голос милиционера, жившего по соседству.
— Скажите, драгоценные, — с умильной полуулыбкой пробормотал Мамлеев, открывая дверь и приглашая милиционера проникнуть в жилище, — есть среди вас какой-нибудь нездешний Олег?
— Тьфу, то есть Юрка, — выпалил смущенный милиционер.
Дабы укрепиться в своем общественном статусе, подорванном замечанием какого-то сексуального мистика, сосед осмотрелся кругом, выискивая что-нибудь, что ему, а значит, и всей отечественной власти могло показаться особенно неприятным и потому предосудительным. Или же наоборот — предосудительным и потому неприятным.
— Юра, почему у тебя висят картины с голыми бабами[137]? Почему вы голых баб рисуете[138]? — угодил в ловушку милиционер. — Баб голых почему рисуют[139]?!!
— Это не бабы, — уверенно возразил Мамлеев. — Это гробы.
— Ну я же вижу, что это баба голая в одних чулках стоит, — настаивал милиционер.
— Это вам мерещится, — успокоил его хозяин двух комнат. — Оптический обман, игра светотени.