Это был Гурий Попов, военный корреспондент, а в прошлом — мой товарищ по школе и автор знаменитой бессловесной кинопьесы, в которой я играла главную роль.
— С лопахинским приветом, — сказал он и засмеялся. — Не будем говорить о том, какими мы стали. Поговорим о том, какими мы были. Можно называть вас на «ты», уважаемый доктор медицинских наук?
Он провел у меня целый вечер, рассказывая о своей работе, которая понаслышке всегда представлялась мне увлекательной, необыкновенной. Увы! Сам военный корреспондент был о ней совершенно другого мнения!
С первого слова я спросила о Володе Лукашевиче, и Гурий ответил, что в последний раз видел его прошлым летом на Северном флоте. Он ничего не знал о его дальнейшей судьбе и удивился, когда я сказала, что в августе прошлого года мы встретились в Сталинграде.
— Славный малый, — с обидевшей меня небрежностью сказал Гурий.
Это был милый вечер воспоминаний о Лопахине, о нашей комсомольской ячейке, о школьных друзьях. Но это был вечер, в котором чего-то все-таки не хватало, точно мы старательно ловили и не могли поймать давно порвавшуюся нить отношений. Так не было, когда я встретилась с Володей Лукашевичем в Сталинграде, потому что жизнь сделала его богаче и тоньше, а Гурий — я быстро убедилась в этом, — потеряв прелесть молодости, стал энергичным и дельным, но ограниченным человеком. Впрочем, может быть, нам просто не хватало Андрея?
— Расскажи хоть, какой он стал? — с нежностью, вдруг оживившей его большое, грубое лицо, сказал Гурий. — Черт знает что за жизнь! С лучшим другом видишься раз в полстолетия.
Фотография Андрея висела над столом, моя любимая, на которой ясно виднелись беленькие параллельные полоски на носу и твердое правильное лицо было озарено светлыми глазами. Гурий долго рассматривал фотографию.
— Какая досада, что он в отъезде. Бог весть, когда еще удастся выбраться к вам!
Я сказала, что в последнее время Андрей работал над книгой, и Гурий вдруг радостно захохотал, показав большие, неправильные зубы.
— В нашем полку прибыло! — сказал он. — Ох, нелегкое дело. Ну-ка, почитай.
Мне давно хотелось, чтобы Андрей посоветовался о своих очерках с каким-нибудь писателем или журналистом. Куда там! Он только смеялся и говорил, что сейчас пишут все — летчики, врачи, просто читатели. Вот написал и он — не отставать же от всех!
Часть рукописи была напечатана на машинке — опять-таки по моему настоянию, и я наудачу прочитала Гурию несколько страниц. Он выслушал, туповато уставившись и немного распустив толстые губы.
— Это написал Андрей? Послушай, да ведь это же превосходно. Если бы я умел так писать — давным-давно ушел бы из газеты. Только меня и видели! Прочитай еще что-нибудь.
Я прочитала.
— Очень свежо! Дай мне этот очерк.
— Зачем?
— Мы его напечатаем.
— Ну да? А если Андрей не захочет?
— Не захочет — верну.
Я подумала и согласилась. Гурий ушел, пообещав позвонить. И не позвонил, должно быть, уехал.
Я сказала, что друзья стали являться «из разных лет и мест», и это было именно так. Из далеких комсомольских лет явился Гурий Попов. В середине января была прорвана Ленинградская блокада, и в Москву приехал Леша Дмитриев, мой товарищ по медицинскому институту. А в середине марта сам «Зерносовхоз» ворвался ко мне с «лекарней», в которой горел по ночам загадочный лунный свет, с пылью, жарой, суховеями, с грейдерными дорогами, по которым грохотали нагруженные пшеницей машины.
Впрочем, в то утро воскресного дня я занималась не наукой, а стиркой. Котел с бельем стоял на раскаленной докрасна «пчелке», поперек комнаты была протянута веревка, на которой висели наволочки, полотенца и другое белье, которое я, пожалуй, не развесила бы так картинно, если бы поджидала гостей.
В комнате было жарко, и я выехала со своим корытом в переднюю. Длинная белая лента пара тянулась на лестницу через приоткрытую дверь.
Кто-то постучал, должно быть, соседка, — она всегда почему-то стучала не в дверь, а в стенку около двери. Я крикнула не отрываясь:
— Открыто, войдите!
И прежде чем успела опомниться, высокий военный в фронтовой шинели шагнул через порог и расцеловал меня в обе щеки.
Это был Репнин, постаревший и поседевший, но по-прежнему шумный, самоуверенный, с широкими движениями, с победоносным хохотом, от которого звенело в ушах.
Невозможно было вести его в нашу комнату, увешанную мокрым бельем, и, предупредив, чтобы Данила Степанович не снимал шинели, я устроила чай в нашей холодной парадной столовой. Изо рта у нас шел пар, но зато чай был хорош — тот самый крепкий и сладкий «морской» чай, который некогда меня научил варить тот же Данила Степанович.
— Ну, рассказывайте же! Где вы и что вы? В армии?
— Как видите.
— Танкист?
— Так точно.
— Больше, стало быть, не прокладываете дороги?
Репнин поджал губы и покрутил головой:
— Как сказать! Другое оружие и другие дороги.
— Где Машенька? Как это получилось, что мы не переписывались так долго?
— Мы с Машей не раз собирались написать вам. Да как подумаешь… Ученый человек, доктор наук! Помнит ли? Может, у нее таких, как мы, сотни две друзей? Или три? Не со всеми же вести переписку?