— Подумайте сами: если по крайней мере три свидетеля, да еще всеми уважаемых, известных в науке, в один голос утверждают, что он совершил преступление, — у кого же хватит смелости не посадить его? Тем более что для того, чтобы посадить, никакой смелости не надо! Я сама все это раскумекала, — с оттенком трогательной гордости сказала Глафира Сергеевна. — Правда, не сразу, а постепенно, потому что сразу мне было бы не под силу. Сперва разговоры подслушивала, хотя и с трепетом, потому что я ведь его очень боюсь. Ах, если б вы знали, как я его боюсь, — сказала она, крепко прижав к груди полные руки. — Бывало, он спит — маленький, крепенький, бледный, головка торчит из-под одеяла, а я смотрю и не могу уснуть от страха, от отвращения. Конечно, можно бы и не подслушивать — другая жена, пожалуй, была бы и так в курсе дела, — но ведь он сразу же меня за дверь выставлял, когда к нему эти скоты приходили. Вы знаете, что я сделала сегодня, когда уходила? Все его бумаги — а они у него всегда так аккуратно, листик к листику уложены — перепутала и перемешала. А по большому стеклу на столе, которым он почему-то очень дорожит, ударила пресс-папье и разбила. — Она коротко засмеялась. — Да, вот так. Только вы не подумайте, что это были откровенные разговоры, то есть что Скрыпаченко или кто-нибудь другой приходил и спрашивал: «А что, не посадить ли нам некоего доктора Львова?» Это были разговоры обходительные, дальновидные, так что даже трудно было, собственно, понять, о чем идет речь. Правда, подчас прорывалось нечто профессиональное, но редко. Например, этот Скрыпаченко однажды так сказал об Андрее: «На него есть материал». Вот этот материал они и подбирали, да не просто подбирали, а притворяясь перед собой, что они оказывают государству большую услугу. Но кончалось всегда непременно тем, что кто-нибудь — только не Валентин Сергеевич — брал перо и бумагу и писал. А если не получалось что-нибудь, комкал и бросал в корзину. Кто это у вас за дверью стоит?
— Никто не стоит.
— Нет, стоит, я слышу.
За дверью стоял отец, и, выйдя к нему, я сказала громко, чтобы он ложился спать, а потом тихо, чтобы он позвонил Рубакину и сказал, что я прошу его немедленно приехать.
Вероятно, он позвонил не сразу или Рубакина не было дома, потому что прошел добрый час, а мы с Глафирой Сергеевной все еще оставались одни. И мне даже несколько раз померещилось, что она не уходит так долго потому, что ей некуда уйти от меня. Разговаривая со мной, она спросила, где телефон. Я показала и предложила проводить, но она качнула головой и пробормотала: «Потом», а потом как будто забыла. Она была очень подавлена, и по глазам с распухшими, покрасневшими веками видно было, что плакала или, может быть, несколько ночей не спала. Ей нездоровилось, она часто прижимала руки к груди, как будто хотела успокоить сердцебиение, и странное выражение скользило в эти минуты по ее одутловатому лицу с глубокой складкой на обвисающей шее. Она старалась справиться с болью в сердце, и в том, как она это делала, видна была гордость униженного, но не потерявшего достоинства человека. Она говорила о себе, и я не понимала, поражалась, почему эти глубоко личные обстоятельства жизни, которые всегда остаются неизвестными, потому что они касаются мужа и жены, — почему все это было рассказано мне, человеку постороннему, чужому и нелюбящему — она это знала — Глафиру Сергеевну?
Потом я поняла: у нее никого не было, — ни друзей, ни знакомых. Она была одна, как бывает один-одинешенек человек в пустыне, раскинувшейся вокруг него на тысячи километров. Она была одна, живя в центре Москвы, на прекрасной улице, где кипела, не унимаясь ни на мгновенье, сложная, многосторонняя жизнь. Она была одна в огромном доме, где росли дети, работали люди, где тысячи мужчин и женщин были заняты своими мыслями, заботами, делами. Она сама сказала мне об этом: «Я ведь одна» — и прибавила с горькой улыбкой: «Ко мне иногда только Раевский заходил, знаете, был такой человечек? Но Валентин Сергеич запретил, и он перестал, а потом, кажется, умер».
Это было не просто грустно — то, что я услышала от Глафиры Сергеевны. Это было так, как будто мне сказали, что рядом со мной, под боком, идет совсем другая жизнь — другая не потому, что она чем-то отличалась от той, которой жила я и сотни тысяч обыкновенных людей, а потому, что она ничем не походила на нашу жизнь, точно происходила в другое время, в другой стране, в Древнем Китае, например, где били палками по пяткам за неповиновение богдыхану.