Никого, разумеется, не били в почтеннейшем доме Валентина Сергеевича Крамова, и даже представить это себе было как раз невозможно. Все совершалось неторопливо, с предупредительностью людей, глубоко уважающих друг друга. «Брак основан на вежливости», — сказал однажды Валентин Сергеевич. Но вежливость эта была хватающей за горло, а точность — все в доме происходило в один и тот же навсегда назначенный час, — точность эта напоминала Глафире Сергеевне один рассказ (название она забыла), в котором над горлом осужденного ходит маятник-нож, с каждой минутой опускаясь все ниже. Несколько раз она пробовала стряхнуть с себя этот мираж, выйти из этого заколдованного круга. Куда там! Дважды она принималась пить, и во второй раз, в общем, пошло, хотя водка всегда вызывала у нее отвращение. Но пить незаметно, то есть скрываясь от Валентина Сергеевича, было немыслимо, невозможно. А пить при нем… ну разве мог он допустить, чтобы на его кристальное имя упала хотя бы легкая, прозрачная тень? По той же причине он раз и навсегда запретил ей ходить в церковь — «а ведь это для многих женщин, особенно одиноких, — с глубокой уверенностью сказала Глафира Сергеевна, — все-таки облегчение, утешение». Валентин Сергеевич был безгрешен и настоятельно требовал такой же безгрешности от жены. А то, что вся его на первый взгляд содержательная, общественно-полезная жизнь была, в сущности, жизнью разбойника на большой дороге, — это нисколько не мешало благополучной чистоте его уютно-размеренного существования.
— Вот теперь, я знаю, вы хотите спросить, почему я вдруг все это именно вам рассказала. Почему молчала столько лет, а тут вдруг взяла да и выложила? А потому, что хотя эта двойная жизнь в общем-то уже давно началась — а все же не всегда было так. Он был все-таки другой, когда я за него выходила. Тогда не было страха, не было предчувствия, что все может рухнуть, и — боже сохрани — не придется ли расплатиться?
Она оглянулась, точно ища кого-то глазами, потом быстро открыла сумку и достала какие-то исписанные вдоль и поперек листы измятой бумаги.
— Вот это из корзины, — шепотом объяснила она.
Ей было трудно, руки дрожали. Потемневшее лицо на мгновенье стало властным, с крепко сжатым решительным ртом. Но тут же она снова оглянулась и с просящим, робким выражением протянула ко мне дрожащие руки.
— Только вы… я хочу сказать, вы не должны… Впрочем, теперь это уже безразлично. — Она положила листки на стол передо мною. — Это то, что они писали об Андрее, конечно, черновики и далеко не все, но, как видите, немало. Вы потом прочтете, когда я уйду. В общем, я подумала, что, если вы будете знать, в чем его обвиняют, может быть, вы как-нибудь… — Она закрыла сумку и сразу же снова нервно открыла. — Да, вот еще. Вас могут спросить, откуда вы все это знаете? Тогда просто скажите… тогда прямо назовите меня.
Я молчала до сих пор — не потому, что мне нечего было сказать, а потому, что Глафира Сергеевна говорила, почти не переводя дыхания. Теперь я встала и молча поцеловала ее. Она не ответила, и мертвенно-неподвижно было ее лицо, сурово очерченное тенью под глазами и на впадинах щек.
— Надо идти. — И она снова открыла сумку. — Вот тут у меня письма неотправленные, — сказала она как будто самой себе, но, кажется, для того, чтобы и я знала, где у нее лежат неотправленные письма. — Бог даст, все еще будет хорошо. Андрей ваш вернется. Он меня никогда не любил — и поделом. А теперь вот вы расскажите ему, как я для него постаралась. Может быть, я ему покажусь уж не так и плоха! — Она улыбнулась простодушной, осветившей лицо улыбкой, и это было мгновенье, когда ее красота сверкнула в последний раз и погасла. — А Мите передайте…
— Да что вы так говорите, Глафира Сергеевна? Вы же сами сказали, что все еще будет хорошо. Я верю, мы все еще придем к вам. И Андрей и Митя.
— Милости просим. Нет, я просто так. Не на память. У меня ведь детей нет, а жалеть кого-нибудь надо. Я и Митю очень жалела потом, когда мы уже разошлись, и раскаивалась, что так долго мучила его и терзала. А потом стала думать, что все к лучшему, потому что он ведь все равно бросил бы меня, когда я стала так безобразна. Вы скажите ему, что если я любила кого-нибудь в жизни, так его, — сказала она, подумав и грустно улыбнувшись, как будто и теперь еще не была уверена в том, что любила Митю. — Да, его.
— Глафира Сергеевна, останьтесь у меня. Вы расстроены, устали. Побудьте со мной. Я не говорю… не могу сейчас говорить о том, как я вам благодарна. Я ваш друг теперь и очень, очень прошу — останьтесь.
Она покачала головой:
— Не могу.
— Я не отпущу вас.
— Нет, надо идти. Ваш отец спит? Пожалуйста, извинитесь за меня перед ним. Я неловко о нем рассказала.