Шурка досадовал на Яшку, щипался и толкался с ребятами, а босые журавлиные ноги без устали, с наслаждением и восторгом носили и кидали его из стороны в сторону. Однажды, навострив уши и вспотев от храбрости, он прошмыгнул близехонько от стола, где трубил усастый и квакал писарь. Шурке не попало, он осмелел, прошмыгнул еще и еще, пока не налетел на Устина Павлыча, который нес стакан воды. Устин Павлыч молча загородил локтем стакан и, кажется, пальцем — коротышкой не шевельнул, но у Шурки почему‑то долгонько потом болел загорбок.
Наконец он угнездился на изгороди, на самой верхней сучковатой жерди. Сучки мешали ему сидеть спокойно, как он хотел, больно впивались в известное мягкое место. Он вертелся, как на гвоздях, но мужественно терпел. С изгороди весь сход был перед ним, словно живая картина, — и видно, и слышно, и никто не мешает. Шурка смотрел на мужиков и баб, на писаря и военного за столом, слушал, как гремят у качелей бубенцы и колокольцы, поглядывал назад, за гуменники: не идут ли полями, стежкой, из усадьбы работники, за которыми только и была теперь вся остановка.
Переулком, мимо казенки, спешил обедать Ваня Дух, возвращаясь, надо быть, с Барского поля. Он не выпускал вожжей, нахлестывал одной рукой кобылу. Запряженная в плуг, свернутый на рогулю, откинув трубой хвост, стрижа ушами и косясь горячим фиолетовым глазом на народ и бубенцы. Вихря летела к дому, не чуя под собой копыт.
— Господину помещику… наше почтение! — здоровым, сильным голосом воскликнул Устин Павлыч, завидя Тихонова. — Не треба ли вам работничка? Поряжусь. Дешево!
— Я сам работник, — глухо, недовольно сказал Ваня Дух, понукая кобылу, норовя поскорей миновать казенку и народ.
— Хе — хе! Знаем — с. Работник, до чужой земельки охотник, — еще веселее, громче подхватил, осклабясь, Быков, загораживая дорогу и озорно оглядываясь на мужиков.
Хворь с него точно рукой сняло. Шурка видел, как Устин Павлыч сбил каракулевый пирожок на ухо, распахнул полушубок и стоял перед вздернутой фыркающей мордой Вихри, уперев в бока руки кренделями.
— Куда торопишься? Отдохни, покури, Иван Прокофьич, золотце мое ненаглядное, — ворковал он. — Али мы уж теперь неровня вашей милости?
И взял кобылу под уздцы.
Пришлось Тихонову остановиться.
В берестяных грязных лаптях и спустившихся онучах, в будничной истасканной кацавейке, сшитой из шинели, с пустым широким рукавом, засунутым в карман, похожий на калеку — нищего, Тихонов сдержанно дотронулся до расколотого козырька солдатской выцветшей фуражки. Он не умел и не любил шутить, чесать языком попусту, а тут надо было, ничего не поделаешь. Хмуро кривясь черным, пыльным лицом, не глядя на мужиков, которые повернули бороды в его сторону, Ваня Дух проговорил ворчливо:
— Мне, Устин Павлыч, не достать до твоей колокольни с вывеской. Куда там!.. Мне не до богачества. С голодухи не помереть — и ладно.
— Ска — азывай! Эвон кусочек какой жирненький да большенький ухватил зубами… Что — колокольня! В небо упрешься головкой, под самые облака… ежели, грехом, не подавишься.
— А тебе — забота? — усмехнулся Ваня Дух. — Завидки, что ли, берут? Из‑под носу, никак, барыш уплыл?
Мужики, прислушиваясь к разговору, затряслись от смеха, позабыв про свои поясницы и прострелы.
— В самую печенку ударил, волк тя заешь!
— Держись, Устин Павлыч! Закрывай лавочку!
— Ха — ха — ха! Руби, Иван, под корень. По тебе — дерево!
— Э — э, две собаки грызутся, третья не приставай, — сказал мужикам Аладьин.
Но Ваня Дух и Устин Павлыч сцепились крепко, не обращали уже внимания на мужиков.
— На меня солдатки не надрывают животы. Подавиться мне нечем, — раздраженно говорил Тихонов, торопливо поправляя шлею на кобыле, нахлестывая себе вожжами по лаптям. — Я перелоги у безлошадников не запахиваю, помочей с медом не созываю… У меня, брат, все по закону, на чистые денежки. Я, брат, сам своей жизни добытчик.
— Еще бы! Где нам за тобой, дорогуша, угнаться, — нараспев, ласково отвечал ему Быков, точно на балалайке играл. — Мы безлошадным помогаем по нашей силе — возможности. А ты вон, я слышал, водичкой торгуешь.
— Какой водичкой? — дрогнул Тихонов.
— Обыкновенной. Из колодца.
Ваня Дух так и подскочил, словно ему Вихря наступила на лапоть.
— А колодец чей? — зарычал он. — Ты его чистил, сруб поправлял? Грязи тыщу ведер ты вычерпал?! Пузо толсто! Я, брат, и одной рукой побольше ломлю, чем ты двумя… Иди‑ка окопы рыть, промнись, протряси брюхо‑то, пожри шрапнельной каши, опосля и тявкай.
Тут не выдержал и Устин Павлыч. Упоминание об окопах, видать, расстроило, балалайка его задребезжала надтреснуто:
— Много ли ты ее ел, шрапнельной каши, са — ни — тар? Говорят, больше щупал убитых да раненых. Геройчик… по пазухам и карманам.
— Что — о? Ах, ты!.. — взвыл Ваня Дух и кинулся на Быкова, замахиваясь черным кулаком. — Меня? Инвалида?! Накось, что выдумал! За такой поклеп я тебе, пустобрех, морду набью… и на суд стащу за поганый язык!