— А не пора ли, господин военный, кончать всю эту чертову музыку… да заодно и музыкантов? — резко проговорил Прохор, точно ударил в колотушку. — Нет, не сходку. Про войну спрашиваю, про тех, кто ее начал!
— Эт‑то… что еще та — ко — е?!
Грозный окрик военного потонул в обрадованных мужичьих и бабьих голосах:
— Правда, вот что такое!
— Тебе Катерина Барабанова на стол ее положила, в одеяле, правду‑то! — рявкнул Сморчок, как кнутом хлопнул. — Неужто не разглядел?
— Известно, кто начал войну, — у кого земли много!
— Дрожат, дьяволы хромоногие, боятся…
— Им выгодно: убьют поболе мужиков на войне — землишка‑то господская, глядишь, и уцелеет!
— Ага — а! Раскусил?
— Да вы с ума сошли! — ахнул усастый, поднимаясь, как туча, над мужиками, сверкая пуговицами и погонами. — Ты… смутьян в калошах!.. Ты знаешь, за свою му — зы — ку куда угодишь у меня?.. В маршевую роту!
— Спасибо за ласку, — безулыбчато сказал Прохор, кланяясь и зачем‑то снова поправляя ремень на серой блузе. — Нет, господин начальник, меня этим в Питере досыта накормили. Лишние хлопоты, до фронта не довезете — подохну… И не надоело вам грозить? Чуть рабочий человек заикнется, правду скажет, — назавтра обязательно вызывает воинский начальник: «В маршевый батальон!..» А куда эти батальоны маршируют, не догадываетесь? — спросил Прохор и, спокойно облокотясь на скатерть, усмехнулся по — вчерашнему, белозубо, прямо в багровую усастую тучу. — Против войны, против самодержавия — вот куда маршируют!
Туча разразилась молнией и громом:
— Я тебя ар — рестую, па — адлец!
— Устин Павлыч! Староста — с! Что же ты смотришь?! — квакал, вопил писарь, выкатывая круглые глаза и прыгая за столом. — Господин учитель, скажите им… Вас здесь знают — с… Это же бунт!
Шурка стремительно обернулся.
На крыльце казенки, на нижней ступени горбато сидел Григорий Евгеньевич в летней соломенной шляпе. Лицо его точно мелом вымазали. На возглас писаря Григорий Евгеньевич поднялся ни жив ни мертв, каким его Шурка никогда не видывал.
— Что вы от меня хотите? — тонко, не своим голосом, возмущенно сказал Григорий Евгеньевич. — Я в полиции не служу.
Одобрительный гул прокатился по лужайке.
— Ах, вот как — с? Запомним — с!
Все ждали, что еще скажет учитель. Но он растерянно вздернул плечами и попятился, повернулся сутулой спиной к народу, пошел прочь.
Неужели он испугался писаря и усастого? Да разве может бояться он, свет и правда, Григорий Евгеньевич, всемогущий, как бог!
Шурка изумленно и жалобно проводил взглядом учителя, пока тот не скрылся за избами. «Почему? Почему?..» — стучало, разрывалось сердце.
А на сходе заливался Быков, успокаивая баб и мужиков.
— Пошумели и хватит, мужички. Что ж горло‑то попусту драть?.. Замолчите вы, бабы, раскудахтались, и без вас тошно! Мирком да ладком, она, может, беда‑то, и пройдет сторонкой, — сердито — ласково покрикивал, уговаривал Устин Павлыч, вьюном вертясь среди народа, оттирая всех подальше от стола. И было непонятно, чью он держит сторону, потому что он и на приезжих покрикивал: — Какой бунт? Привиделось… Мы, ваше благородие, люди смирные, чтобы супротив власти… боже упаси! Сердечко изболелось, оттого и кричим. Ведь тоже не лыком шиты, понимаем немножко. Горе‑то общее… А как быть? Не грешно и у народа спросить. Может, что и посоветовали бы… в той же самой… Государственной думе.
— Дума не про нас думает!
— А я про что, Никита Петрович, любушка моя? Именно — не про нас. Стало, мы сами должны чинно — благородно о себе думать и государю советовать.
— Уж ты бы посоветовал… да в чью пользу?
— Вот еще нашелся Распута! На место Гришки метит.
— Отдай хлеб казне, ежели такой добрый.
— Он отда — аст, чинно и благородно… когда пуд на красненькую подскочит на базаре!
К неудовольствию Шурки, на сходе началась обычная перебранка. Точно и не было писаря и усастого. Мужики накинулись на Устина и теперь ненавидели его одного. И он не мог, как прежде, заставить сход замолчать, потому что лавка его торговала плохо, в долг у него брали муку одни солдатки, да и они отрабатывали, — на деньги Устин Павлыч нынче не любил отпускать товары. Ему и об этом сейчас напомнили. И землей безлошадных, которую он прибрал к рукам, укорили. И быка Шалого не позабыли. Гребет за быка втридорога, и все в отработку. Устин залаял на мужиков, как он лаял недавно на Ваню Духа.
Усастый и писарь не мешали народу, отдыхали на стульях, очень довольные, что про них забыли. А отдохнув и пошептавшнсь, затрубили, заквакали и почему‑то одержали верх над перебранкой.
— Нет желающих идти на окопы?.. Начинаю жребий — с. Подходи! — распорядился писарь, как будто ничего на сходе не произошло и мужики не отказывались. В руках у него очутился полотняный мятый картуз с бумажками, свернутыми крохотными трубочками. Он потряс картузом, как решетом. — Тащи! Не задерживай! Ну — у?..