— Эх ты, несуразная… куда запропастилась! — укоризненно ворчит он на клюшку. — Какое жаркое упустила, батюшки мои! Тетерки были с курицу, убей меня, если вру. То‑то бы мамка обрадовалась… И как тебя, орясина, угораздило свалиться на землю? Тебя! Да, да! — гневается он на верную, безропотную подругу, швыряет ее в белоус, топчет ногами. — Ах, и я хорош, дурачина набитая, простофиля! — признается он наконец самому себе. — Тоже мне охотник! Трус, как есть трус. Кишка. несчастная и больше ничего. За дело бил тебя Яшка. Да мало бил, мало… шкуру бы всю надо было спустить. На — ко, испугался чего, прозевал какую добычу… Тьфу!
Он плюется, ругает и клянет себя.
Другого такого счастливого случая раздобыться даровым лесным жарким, может, у него не будет всю жизнь. Подумать только — явился бы из Заполя с корзиной грибов и парочкой тетеревят под мышкой. Все ребята умерли бы от зависти. Мужики бы похвалили за ловкость, а бабы только бы и говорили целую неделю про Шурку, какой он хозяин, у него сквозь пальцы добро не просыплется, смотрите‑ка, мать закормил жареными тетерками. Господи, в школе бы ему ребята проходу не дали! Сам Григорий Евгеньевич все бы выспросил, как он, Шурка, голыми руками дичь ловит, — вот охотник так охотник, почище следопыта… Может, Яшка Петух подошел бы послушать, и Катька Растрепа не утерпела бы, она любопытная. Тут и до примиренья близехонько. Слово за слово, глядишь, будто ничего и не было. Опять все бы пошло по — старому, по — хорошему, лучше и не надо. Зимой бы они на фронт убежали за серебряными крестиками. Он, конечно, отомстит за отца. Кто сказал, что он струсил?!
Достается и тетеревятам. Нет чтобы потихохоньку летать, как все умные птицы летают, например, синицы. Гляди‑ка, завозились в кусте, как лешие. Тут и с ружьем оторопь возьмет, не скоро опомнишься… Ну, попадитесь еще — не успеете крыльями махнуть, как очутитесь на сковороде!
Он рыскал по ближним кустам в надежде поднять второй выводок. Но ольшаник был пуст. Только лягушки скакали в траве, спасаясь от переполоха.
Успокаивался Шурка, когда натыкался на грибы. Тут все забывалось, все переставало для него существовать, как всегда, кроме грибов.
Белые грибы, «коровки», отошли, попадались редко. Подберезовики росли по — осеннему — по луговинам, в отаве. Чем гуще и зеленей отава, тем больше пряталось в ней грибков черноголовых, крепких, словно выточенных из дерева. Много было в лесу солонины, то есть серянок, волнушек, скрипиц, погребах и прочей бабьей радости. Хоть косой коси и набивай бочки и ушаты.
Шурка, как истый грибовик, понимающий толк в грибах, предпочитал иное добро.
Под старыми перепрелыми листьями и валежником попадались еще грузди. Они росли этажами: сверху — большие, пожелтевшие, трухлявые; под ними, как под крышей, таились отличные, порядочные размером грузди, не тронутые червями, белые, будто облитые сметаной, с кружевной бахромой на завитых шляпках; у самой земли, зарывшись в гнилушки, торчали крохотные груздочки, краса и гордость, как есть голубенькие, в пуху, крупинках земли и капельках росы. Что‑то было в груздях неуловимое от лесных царей — боровиков, они так же сладко пахли березовым соком. Шурке особенно нравилось ломать молоденькие грузди.
На него, по обыкновению, нападала лихорадка, трясла и била азартная дрожь. Он забывал про ножик — складешок, про наставления Григория Евгеньевича обязательно срезать гриб, чтобы не потревожить грибницы. Шурка вспоминал об этом, когда грузди лежали в корзине, один к одному, красавчики писаные. Он давал себе зарок — никогда больше так не делать, вынимал из кармана нож. Однако стоило ему напасть на новый трехэтажный дом груздей, как история повторялась: зазубренный, ржавый складешок сваливался в корзину, пальцы нетерпеливо ковыряли сырую, пахнущую груздями землю, грибы хрустели, ломались в руках, и Шурка думал только о том, как бы поскорей управиться с кладом. Он торопился, оглядывался по сторонам, прислушивался. Беда, если кто заглянет сейчас сюда, — поминай грузди, как их звали.
Замечательны были также молодые рыжики, начавшие родиться под елками, в тенистых прохладных местах, — красные, синие, зеленые, все на подбор малюсенькие, воистину как пуговицы, они рассыпались по хвое — собирай и хоть пришивай девкам на кофты — одно загляденье.
Весело было охотиться за головастыми, пахучими опятами в белых аккуратных воротничках на тонких шейках. Опята табунами забирались на своих длинных ногах на пни и коряги и словно резвились там. Баловники прятались во мху и траве, будто играли в коронушки. Однажды Шурка поднял хворостину, — опята, стоя на худеньких ножках, росли на хворостине, как на земле, лесенкой, самый крайний опенок был с булавочную головку. Шурка бережно поднял хворостину с опятами и, вернувшись из леса, подарил эту диковину Ванятке.
Но как ни отрадны грузди, подберезовики, опята и рыжики, как ни приятно отыскивать и собирать их, — самым любимым Шуркиным занятием в осеннем лесу было копанье подосиновиков.