— Кишка долговязая, не сметь мой лед трогать! — кричала Катька, а Шурка радостно отвечал:
— Я только попробую.
Он слышал за спиной знакомое порывистое дыхание, стук веревочных подмороженных подошв, потом вся земля сзади разом загудела — каждому из ребят вдруг захотелось первым выскочить на лед. Его обогнали, но счастья от этого прибавилось, потому что кошачья проворная лапка сшибла ему мимоходом шапку.
Он задержался, не торопясь поднял шапку, повесил ее на ухо и спустился к Гремцу последним.
В белых от инея берегах, по крутым местам ручей еще пробирался неслышно в камнях, а в низинах, по омутам, он уже светился темным льдом. Упрямо топорщилась вмерзшая в лед пучками густо — зеленая, в алмазных блестках, зубастая осока. Седые кусты вербы и ольшаника тихо качали редкие серебряные листья и красногрудых снегирей. Каждый прут тонко, стек
лу, в щели, оброненную вечером бабушей Матреной вязальную спицу.
«Проспал школу! — подумал изумленно Шурка. — Что же меня не побудили?»
Не успел подняться, как скрипнула дверь и что‑то непонятно — знакомое, холодное и чуть душистое, как бы тающее, добралось до него на печь и защекотало в носу.
— Притворяй сильней, напустил холоду, баловник, — проворчала на кухне бабуша, а мать, осторожно звякая самоварной трубой, привычно ласково, вполголоса спросила:
— Нагулялся?
— Нагулялся… — сипло ответил Ванятка. — В снегу пелевалялся, тли лаза пелекувылнулся.
Шурка живо свесил с печи голову, взглянул на окошко в спальне. За разбитым, склеенным лоскутком коленкора стеклом, тронутым морозной росписью, было белым — бело.
— А! — воскликнул он, прыгая с печи, и, неодетый, сунув ноги в старые валенки, роняя по дороге табуретку, не видя матери, Ванятки и бабуши, кинулся из избы. Его вчерашнего взрослого состояния как будто и не бывало.
Еще в сенях его крепко передернуло и обожгло свежим холодом. Он рванул дверь на улицу.
Снег густо лежал на ступенях крыльца, на луговине перед домом, на крышах ближних изб, амбаров. Все вокруг, успокоясь, белело мягко и торжественно. Переулок точно раздвинулся, и на его широком, тихом, снежно — чистом просторе, там, где угадывалась дорога к колодцу, синели чьи‑то ранние глубокие следы. Липа у избы красовалась в причудливо — сквозных узорах, как бы искусно выстриженных из прозрачной бумаги, а темная елка на гумне, возле риги, стояла в белой солдатской папахе, надвинутой по усы. С карниза крыльца свисала занесенная в непогоду веточка, вся обросшая, как гусиное перо, молодым снегом.
Пожимаясь, вдыхая морозно — сахарную свежесть, Шурка смотрел на ветку и различал каждую снежинку. Но ему этого было мало. Он стал на цыпочки, подтянулся и тронул ветку. Она ожила, пошевелилась и, падая, осыпала его светлыми неслышными пушинками. И что‑то такое же светлое, неслышное, как снежинка, влетело в его душу.
Торопливо и весело пил Шурка чай с ландрином, принесенным бабушей Матреной, толковал с Ваняткой о козуле и лотке, которые надо было поскорей наморозить, поглядывал настороженно на мать и бабушу, прислушивался к их разговору, но жил одной улицей. Он не отрывался за столом от окошка, продышал на морозном стекле глазок и все замечал и всему безотчетно радовался.
Вот прошел гумнами с плетюхой сена Никита Аладьин, увязая в рыхлом снегу. Полушубок у него — нараспашку, рукавицы — под мышкой, а голова, прижатая к плечу, повернута довольной бородой к небу. Видать, хорошие вести привез Никита из города, из больницы, и вчерашний бабий бунт ему по сердцу. Он ни о чем не беспокоится и, как Шурка, радуется зиме.
Аладьин отнес сено во двор, раскрыл настежь ворота. Саврасый мерин появился из темноты, долго стоял в воротах, не решаясь ступить на снег. Никита махнул на него рукавицей. Мерин, вытянув морду, раздув бока, понюхал снег, отфыркнулся, должно быть, заржал потихоньку и скакнул со двора, как жеребенок. Потом, согнув осторожно передние мохнатые бабки, постоял так, смешно, на коленках, тяжело повалился задом в снег, принялся кататься и отряхиваться. Экий старый баловень!
Прямой фиолетовый столб стоял над белой крышей избы сестрицы Аннушки. И еще дальше, по всему селу поднимались вверх такие же столбы, подпирая низкое лиловато — седое небо. За Волгой оно начинало светлеть и розоветь. Ну, выглядывай живей, зимнее косматое солнышко, тебя только и не хватает сегодня.