отчаянно — весело и громко, как пьяный, не владеющий своей глоткой, пел дядя Ося, и тугой бурый мешок взлетал у него в руках. Он качал мешок, возыкал, как балуют, возыкают мамки маленьких ребятишек в ласковую минуту. — Принимай, не зевай! Порядок не нарушай! Спокойно, мытари, всем достанется поровну… Бери! — распоряжался Катькин отец, блестя хмельно, радостно — торжественно очами и смеясь большим красным ртом и белыми, запачканными бинтами, которые двигались у него на щеках. — Евсей Борисыч, друг сердечный, таракан запечный, твой черед… Награждаю мешишком ячменя и мешишком овса, — приветливо — важно говорил он Сморчку, тот стоял в дверях амбара и будто загораживал нарочно чащобу протянутых нетерпеливых рук, мешал, не позволял брать хлеба. — Наградил бы и чарочкой, не пожалел, да нету ее у меня. Что есть, все твое… Слушай, говорю, этих двух кулей хватит тебе ай нет?
— Достаточно, — смущенно отвечал пастух, но зерно не принимал.
И Трофим Беженец стоявший за ним с разинутым ртом и выпученными глазами, не брал мешки.
— Экий ты, я погляжу, кипень, не человек, травка — муравка, — бормотал Сморчок. — Слава богу, жив — здоров… Обожди! Тут надобно все делать сообща. Да ведь нету и разрешенья, согласья хозяев…
— Страшно? Ахти, на комара — без топора!.. Ожидальней вчерашней живешь — хрен получишь… Что значит сообща? А я не сообща делаю? Не на нашу общую пользу? Себе‑то я еще горсти не взял, — зарычал Ося Бешеный, и бинты на его лице словно бы потускнели. Но так легко, привычно — удобно качался у него в лапах, что в зыбке, мешок из чистой холстины, как ребенок в пеленках, и такая стена этих округло — живых мешков возвышалась, шевелясь, позади него, проступая из синей бездны амбара, сползая к ногам, точно бы и гугукая, и так согласно поддакивал, поддерживал его народ, толпившийся у дверей, что рычанье Тюкина скоро перешло в смех.
— Я разрешаю! Я хозяин! Ха — ха! Понял?.. Бери, говорят тебе, не задерживай очереди! А — ах, мы не воры, не разбойнички… — еще отчаянней и оглушительней запел — заорал он, кидая мешки с овсом и ячменем под лапти Евсею Захарову и Трофиму Беженцу.
— Веслом махнем — корабль возьмем,
Кистенем махнем — караван собьем,
Рукой махнем — красну девицу в полон заберем!..
Сморчок попятился, а Беженца точно кто в спину подтолкнул, он вздрогнул и, не сводя зачарованного взгляда с Тюкина, присел несмело, боком на мешки. У него тотчас кто‑то потянул нижний куль, и Трофим стал тихонько, нерешительно оборонять зерно руками и ногами и вдруг вскочил, оглядываясь, закричал очумело:
— Чертяка, цыц! Пана добро, пана… Цыц!
Дядя Родя не успел пробиться к двери амбара, как за спиной Евсея Захарова вырос в золотой рубахе и багрянце заката Терентий Крайнов. Пиджак висел у него складно — вольготно, кинутый на плечи, как у парня — молодца в Тифинскую на гулянье, в самый отрадно — веселый час. Починовский Тарас Бульба словно и не тушил пожара, не воевал с теми, что баловали с чужим добром, питерщик был нарядный и аккуратный во всем, только ладони и пальцы заметно шершаво — черные, в ссадинах.
— Ты, Разина работничек, что тут делаешь? — дружески — насмешливо спросил Крайнов, трогая кепку, а потом свои запорожские вислые усищи.
— Откуда свалился, мытарь?! — удивился дядя Ося. — Наше почтенье! Разве не видишь — революцию делаю, хлеб раздаю народу, навожу, как умею, порядок.
— Революции я чего‑то у тебя, признаться, не вижу. И замки сшибать, извини, не очень велик порядок, — надевая пиджак в рукава, становясь из золотого железным, сказал Терентий. Он произнес это по — прежнему насмешливо — дружелюбно и вместе с тем так открыто неодобрительно, что возле амбара все замерло, а Тюкин даже растерялся.
— Замки я не сшибал, их до меня сбили, запоры‑то, — объяснил он, оправдываясь. — Брали, кто и сколько хотел, а у меня, смотри, порядочек: отпускаю по нужде, без обиды.
— Обида другая: ежели каждый будет распоряжаться… Вот что, братец ты мой, товарищ дорогой, кончай базар, пожалуйста, — попросил Крайнов. — Порядок, революцию мы тут установим, не беспокойся.
— Кто это мы? — взревел Ося Бешеный, должно быть задетый за самое больное, швырнул куль с зерном и наступил на него лаптями, став выше в синей бездне амбара. Нижний бинт мешал ему говорить, выкладывать гневно душу. Он сдвинул марлю, и красный рот его стал больше, оскалились зубы, проступила медная, подстриженная в больнице клином борода, концы бинта висели на ней и от частого, сильного храпа и крика раздувались, как седые усы, становясь похожими на вторые запорожские, казацкие: — Твое дело рабочее, — ревел Тюкин, — воюй в Питере с заводчиками, законное право, обязанность. А тут, в деревне, мы хозяева, мужики. У нас свой разговор с Крыловым, помещиком. Наугад да впопад! Городским свистунам не понять… Сторонись, не засти свет, и так плохо видно! Он в ярости поднял куль и бросил его за порог. Никто зерна не принял, мешок ударился о деревянный с гвоздями настил, прорвался, и овес мутной струйкой брызнул на доски и траву.
— Эй, кому там? — спросил дядя Ося. Ему не ответили, и он расходился пуще.