В поле было неприветливо, зябко в одних рубашках. Эка важность! На бегу согрелись, спугнули с межи двух жаворонков, которые не махнули вверх, не зазвенели колокольчиками, а молча, камнями свалились близко в прошлогоднюю траву. По далекой, темно — лиловой заводи реки гуляли белые барашки. Пускай себе гуляют. Не удить рыбу гонится ребятня, барашки нынче ей не мешают. И низкие, с проседью, какие‑то зимние тучи не страшны. Веселит, греет душу, ласкает глаз густо — зеленая, почти синяя озимь. Тепла нет, а она растет себе й растет, что лес.
Скоро, в троицу, понесут сюда ребята, по обычаю, разукрашенные лоскутками молодые березки, срубленные накануне на Голубинке, воткнут их в рожь, с краю дороги, точно посадят, каждый — на свою полосу. И будут наперегонки кидать к небу яйца, сваренные вкрутую, перед тем как их съесть с солью и хлебом, и станут кричать: «Уродись, рожь, вот такая… высокая да густая!» Иные принесут яичницу с пенками, на молочке, в глиняном блюде, и ложки захватят, не забудут. Перед едой тут свой заговор^наговор: «Расти большая, зерном налитая, колосом с тятькину четверть!» И послушная рожь, коленчатая, станет подниматься к облакам и светлеть, как облако… А пока озимое сельское поле синеет, будто Волга, и барская непаханая земля, лежащая рядом, что каменный берег. И там, на бескрайнем серо — ржавом, с прозеленью берегу, с кустами чертополоха и прошлогодними метелками конского щавеля, с зарослями лебеды, поджидает давно Совет разный люд из ближних деревень. Дальние — сломлин — ские, крутовские, починовские — не явились, им не с руки, как они жаловались на митинге. За то, чу, они божатся, половина, мол, господского сосняка в Заполе ихняя, не уступят никому, по совести и вся роща не чужая; одним — земля, другим — лес, кто в чем нуждается, порядок‑то революционного дела не испортит, порядок требуется везде, прав Ваня Дух.
Сегодня нет беспорядка и здесь, в поле. Это тебе не изба Сморчка с собраньем — заседаньем по окошкам, сеням и завалине, и не вчерашний пожар и суета на барском дворе. Тут сам Василий Апостол за набольшего, а он, известно, шума не любит, хватанья чужого и вовсе не переносит. Он без двуколки, но с кнутом, стегает себя по разбитым, худым сапогам, теребит бородищу, которая видна за версту, и Шурка догадывается, отчего дед нынче сам не свой, и объясняет это шепотом некоторым простофилям, у которых горшок не варит. Вчерашний, перед отъездом, ответ Ксении Евдокимовны Апостолу про землю очень помнится, должен помниться. Как же ему быть теперь, деду Василью?
Ближе к усадьбе и березовой роще садят по зяби картошку пленные и снохи Апостола. Их всего‑то семеро, а работа кипит. Широкий, выветрившийся за весну, сухой загон уже наполовину стал влажно — коричневым, он и на взгляд мягкий, хоть не борони посадку, земелька тут самая лучшая. Вот пленные и бабы остановили свою пару коней, побросали корзины и ведра. Смотрят и не могут насмотреться на диковинную сажень дяди Роди. Она ведь, как ихняя работенка, отлично видна издали и, главное, ни на что другое не похожа, сажень, как на себя самою, ни с чем не спутаешь. Слепому видать, несмышленышам понятно: сию минуточку зачнут отмерять желающим, нуждающимся эту пустынную, каменную, цвета ржавчины и булыжника, заросшую сорняками землю, совсем обыкновенную, просто заброшенную, потому что лишняя. Но это приглянувшееся разлюбезное польце хоть и запущено, а обществу не принадлежит, оно барское, прежде пылинки нельзя было тут тронуть. Да и не прежде, совсем недавно, всего — навсего неделю назад тронул заступом бросовый клин один человек и получил известно что. Ну, другие и побольше от него огребли. Не пальнет теперь из охотничьей двустволки Платон Кузьмич и из бердана не пальнет, успокоился навсегда, сам виноват. И холуй Степка — коротконожка не посмеет, трус, прячется, барыня поделом вернула старшим Василия Ионыча. Очень это понравилось народу. Он, дедко Василий, с богом свой в доску, авось и с людьми поступит по — божески.
У Шурки, у всей ребятни получалось, выходило непостижимо здорово: бери землю хоть всю, никто слова не скажет. Как тут усадебному народу не поглядеть на этакое невозможное, не ахнуть про себя и вслух, не позавидовать, не почесать языком!
Что там на самом деле болтали — хвастали снохи Василия Апостола и как они научились понимать австрияков и немцев, которые эвон тоже не молчат, размахивают руками и нездешними, с долгими козырьками, кепками, — ничего не известно ребятам, кроме разве того, что эти хваленые работнички, накось, погляди, забыли вдруг картошку, что ее надобно садить.
Подле ребят толк шел знакомый: