Опять заскрежетали по сеням и дворам ручные каменные жернова и деревянные мельницы с железными насечками, как недавно, после пожара и суматохи в усадьбе, с той лишь разницей, что теперь мололи жито и овес в открытую, днем: скрывать свое не от кого. Таились лишь безземельные, самые нуждающиеся, что поднимали гомоном пустырь. А как и тут запретишь, толковал Совет, в брюхо хоть полено суй, до того оголодали. Не пришлась, должно, господская земелвка ко двору — пускай ее под гору! Сторчался не один Евсей, супились молча, сумрачно многие, даже те, что и не рассчитывали на общий посев, имея немножко своей земли, как Шуркин батя.
Все же часть жита и овса из магазеи спаслась. Дяденька Никита, спасибо, догадался, успел свезти воз — другой на своем хромом Савраске, забрал паи кой — чьих справных, зазевавшихся, а может, и совестливых хозяев, не явившихся к магазее, свалил на пустыре мешки и приставил сторожа. И греха тут было и смеха вдосталь.
Хуже обстояло дело с лошадьми. Однако и тут свет оказался не без добрых людей. Первая привела мерина решительная Минодора, хотя у ней самой не посажена была еще картошка и лен не сеян. Глядя на Минодору, дали лошадей хохловский депутат, Апраксеин Федор, Егор Михайлович и шустрая молодая солдатка из Глебова.
— Воровали сушняк в барской роще вместе и тут заодно?! — дразнили бабы. — Смотри, Егор, как бы жена не обломала сковородник о твои бока!
— Небось стерплю. За такую кралю и пострадать не грех. Паши без отдыха!
— На Груне?!
— На лошади ейной, глухни длинноязыкие! Гляди, так и играет гнедой, сам просится в оглобли.
На один — другой уповод стали приводить и другие, упрошенные Яшкиным отцом, отзывчивые, которые отсеялись, и ревниво — сердито следили, как обходятся с их животинами. «Навыдумывали черт знает что! Чужую пашенку пахать — семена терять». Дед Василий Апостол, распоряжаясь по усадьбе, заканчивая ранние яровые, глядел на шумных соседей, молчал, терпел, дядя Родя ему и вида не подавал, что нуждается в тягле. Может, это и пришлось по душе дедку, он тоже расхрабрился, раздобрился и дозволил увести из барской конюшни карего мерина с бельмом. А на пароконный, с колесиками, плужище Евсей Захаров только полюбовался. Не вышла его задумка — не хватало тягла
Прежде, когда пахали весной, мужики любили, оставив лошадей середь полос или на концах, сойтись на чьем‑нибудь загоне, посидеть кружком на солнышке, покурить, поточить лясы. Разговаривали и курили подолгу — надо же лошадям отдохнуть, да и у самих руки — ноги отваливаются, ломят мужики заодно с конями, чисто двукопытные лешаки. Расходились медленно, спешить было некуда: рано выехали в поле, успеют с яровым, земля не просохла как следует, возьми комок, брось, он и не рассыплется. Примета верная, сам Турнепс сказывал, агроном. Поэтому через часок вновь сходились, чтобы дать лошадям и себе роздых.
Теперь пахари курили, работая, присев на минутку неловко на плуг, и сходились редко к ненадолго, разве что узнать, какие новости от Родиона Болвшака. И все‑то оглядывались, прислушивались. А может, это только казалось Шурке, уж он‑то сам часто вострил боязливо уши: не гремит ли казенная, с начальством, тройка из уезда, из волости? Не цокают ли подковами по булыжинам шоссейки верховые стражники? Он звал ребятню за село поглядеть, что там видно и слышно.
Вокруг было тихо, только шуршал прошлогодней, жухлой травой ветер. На пустыре ветер задирал лошаг дям гривы и хвосты, пузырил одевку мужиков и баб, срывал картузы, платки. Низко, неприветливо висело холодное, серое небо — ни дождя, ни тепла.
Но эта весенняя стужа, пыльный крутень на безлюдной дороге не печалили народ, напротив, радовали, веселили. Пахари, балуясь, орали, перекликаясь:
— Эге — гей!
— Ого — го — о!