Это было знакомое, привычное веснами занятие, все его любили. И вот почему: уж больно хорошо всегда работалось, когда садили картошку семьями, этакой собственной помочью, а тут еще, бывало, и теплынь на дворе, и все посеяно, даже лен, осталось посадить одну картошку — деревенский хлебушко, — и конец весенней суматохе, роздых народу перед навозницей. А нынче, невиданно, садят картошку, почитай, всем селом, как пропустить, не подсобить, не повеселиться, языком не почесать, не порадоваться. Мамки, побросав стирку, огороды, стряпню, сбежались с раннего утра на пустырь с ведрами, корзинками. И не потому только, что хотели; осенью получить лишний какой мешишко картошки, хотя и это, конечно, бралось в расчет по нонешнему времени (пригодятся картохи ой как!), но и просто — напросто потому, что не могли утерпеть, не побывать на народе. Ребятня и подавно не стерпела: славно кидать в землю. мелкую, багряную, точно окрашенную в луковых перьях, как пасхальные яйца, и светло — золотистую, пахнущую яблоками картошку. Да, отлично бросать в мягкую, влажно — прохладную борозду картофель, слушать между делом жаворонков, замечать, что погодка‑то, гляди, меняется после дождя, наконец, возвращается весна — красна, куда ж ей деваться‑то. Теплеет и теплеет в поле, скоро и окуньками можно будет побаловаться на Волге, а пока болтай себе о чем придется, дурачься, озорничай. Садить картофель и не дело вовсе — забава, игра, лучше которой и не придумаешь ничего.
Сам дядя Родя Большак вдвоем с Никитой Аладьиным, без шапок, с копнами взъерошенных мокрых волос, в нижних белых рубахах, как Франц, прокладывали по готовой пашне прямые борозды: Никита Петрович — на своем хромом мерине, дядя Родя — на Ветерке, и этому теперь никто не поражался. Дедко Василий до того расщедрился неизвестно с чего, что и картофеля семенного отпустил. И правильно сделал, толковали все, — лишняя картошка оказалась в усадьбе, куда ее девать, зазевался, поскупился — и скотине не скормишь, выбрасывай добро в навоз. А тут, глядишь, осенью привезут с поля хозяевам самого свеженького, крупного, рассыпчатого картофеля — кушайте, господа, смотрите не подавитесь только, хо — хо!
Яшкин отец и Аладьин не успевали пройти плугами, как мамки и ребятня налетали сзади пахарей грачиной галдящей стаей, гремели ведрами, скрипели прутьями корзинок и — извольте получить, готово! — заваливайте борозды, миленочки наши, председатель и товарищ председателя Совета, не жалейте земли, она теперь вся наша, ха — ха — ха! Не забывайте плугами‑то дважды пройтись между рядами, чтобы просторно, приятственно было расти, нежиться матушке — картошечке, чтоб удобно было ее потом распахивать, окучивать сохой, когда проглянет густо ботва по суглинку темно — зелеными кустиками, чисто букетами каких цветов. Шуркина мамка пришла посмотреть, как садят сообща картофель на барской земле, да так и осталась на пустыре от удовольствия, принялась подсоблять. И тетя Клавдия явилась с ведерком, молчаливо — оживленная, по — прежнему бледно — сиреневая, сама как картофелина. Бабы, жалея, погнали ее прочь, но она и не подумала слушаться.
Видя, как тетя Клавдия трудно таскает ведро с картошкой и ее пошатывает, будто от ветра, глядя, как Шуркина мать, чтобы не нагибаться животом, ползает в борозде, а питерщица, новенькая ихняя помощница, и без живота не поднимается с колен, бабы часто кричали, чтобы те отдохнули, не надрывались, и без них управятся. Но эти три мамки оглохли, не слышали приказаний. А потом все‑таки присаживались на межу и совсем недолго отдыхали, тихо разговаривая между собой. Бабы же, работая, говорили, как всегда, громче громкого, на все поле, и про разное, устанешь слушать, надоест: они и пугали, и дразнились, как девчонки, и осуждали, и одобряли всякое, и делились новостями, по теперешнему времени самыми приятными — расприятными, только ахай да смейся, удивляйся.
У ребят вместе с делом шла своя превосходная болтовня, таскание картошки из чужих корзин и ведер, дружеские потасовки и свои удивления. Про себя поражались Олегу Двухголовому и Тихоням, которые прибежали помогать. Их не прогнали, дозволили, — вот какая новость, почище бабьей, и опять же удивление на самих себя. Шурке не хотелось, например, сердиться на Володьку Горева, может, он ни в чем и не виноват, показалось. И сердился, страсть, на Растрепу. Знаем за что, да не скажем — за книгу, вот за что! Давно получила питерскую, завлекательную книжечку, слышно, порядочно толстую, что роман, прозывается «Овод», и сама не читает и другим не дает читать. Вот дурища, лентяйка, подумайте, у нее сокровище лежит, а она до него не дотрагивается! Когда же ты прочитаешь и передашь Шурке? Володька разрешил, все дело за тобой… «Ну, погоди же, Растрепища, приду к тебе в избу и отберу, раз канителишься!»