Я хотел было сказать ему, что мы в Штатах с особой настороженностью относимся к жесткой критике Израиля, потому что она может обернуться антисемитизмом. Но не сказал, потому что знал, что мой страх перед антисемитизмом, как и мой страх перед расизмом, в ходе долгой практики стал дорациональным. Я навязал бы Фаруку не свой аргумент, а просьбу перенять то ли мои инстинктивные побуждения, то ли добродетели общества, не похожего ни на то общество, где он вырос, ни на то, где он теперь действует. Вряд ли был бы прок от того, что я описал бы ему, какие тонкие смысловые оттенки различает чуткое ухо американца, если слышит Jews вместо Jewish people. А еще мне хотелось отчитать его за нападки на религиозный идеал, поскольку у него тоже главный идеал – религиозный, но подступало ощущение, что плести путаную сеть аргументов – только множить напрасные усилия; силы лучше поберечь. Так что я предпочел расспросить его про родню в Тетуане, про то, как там жилось в его детстве и юности.
В ресторане стало тише – картежники разошлись по домам. Даже дождь, казалось, решил повременить до утра. Оставалось лишь несколько посетителей – как и мы, выпивали и беседовали. Полина, снова подойдя к нашему столику, спросила, не желаю ли я повторить, но я поблагодарил и сказал, что выпил достаточно. Фарук заказал себе еще бутылку.
– Я третий из восьми детей, – сказал он, – мой отец был военным. Наша семья жила скромно. А если говорить без обиняков, очень скромно. Зарплата у военных была невысока, и их статус в обществе тоже. Отец, человек суровый, со мной был особенно суров, считая, что мне недостает мужественности; теперь он отставной военный. Но со старшим братом у меня еще более серьезные раздоры, он живет в Кёльне, и он очень религиозный. Собственно, у нас вся семья религиозная, и, в сущности, только я отдалился от веры; но мой брат относится к религии слишком серьезно. Он, сестра и я – мы старшие из детей. Брат думает, что я напрасно теряю время на учебу. Он бизнесмен, думает только о бизнесе. Ему неясно, почему я считаю учебу важным делом, он не имеет никакого понятия об интеллектуальной жизни, но это не просто непонимание, а что-то большее. Он настроен враждебно. С отцом у меня отношения плохие, но с братом – еще хуже. Мой брат был женат на немке, но, получив вид на жительство, развелся с ней, поехал на родину и привез жену-марокканку. Что же, он так с самого начала планировал? Не знаю. Он лицемер.
С остальными родственниками я общаюсь ближе. Не могу часто ездить в Марокко – слишком мало денег, – но у меня хорошие отношения с матерью. Она – самый важный человек в моей жизни, как и, могу поклясться, ваша мать для вас. Мать есть мать. Моя мать слегка беспокоится за меня; да-да, ей хочется, чтобы я женился, но ее больше тревожит, что я курю, лучше бы я бросил. Она, естественно, даже не знает, что я пью спиртное. Своему младшему брату я пишу длинные письма, ему двадцать лет. В этом учеба мне тоже пригодилась: я не диктую младшим братьям и сестрам, что им думать, а хочу помочь им научиться думать; пусть они знают, что в силах анализировать свое положение и приходить к собственным выводам. Я был странным ребенком, знаете ли: прогуливал школу, чтобы куда-нибудь уйти и в уединении читать книжки. На уроках меня так никогда ничему и не научили. Всё интересное содержалось в книгах; книги открыли мне глаза на многообразие мира. Вот почему я не считаю Америку монолитной страной. Этим я отличаюсь от Халиля. Я знаю, что там есть разные люди с разными идеями, знаю про Финкельштейна, про Ноама Хомского, и мне важно, чтобы мир осознал, что мы тоже не монолитные, – мы, люди из арабского мира, как они это называют, – пусть осознают, что каждый из нас – индивидуальность. Между нами бывают разногласия. Вы только что видели, как я не согласился со своим лучшим другом. Каждый из нас – индивидуальность.
– Думаю, вы и Америка готовы к встрече, – сказал я.
Пока мы беседовали, я не мог прогнать ощущение, что наш разговор происходит во времена, когда ХХ век то ли еще не начался, то ли еще не успел вступить на свой бесчеловечный путь. Мы внезапно перенеслись в прошлое: в эпоху брошюр, солидарности, морского пассажирского транспорта, всемирных конгрессов, молодежи, которая внимательно слушала радикалов. Я подумал о Феле Кути [38]
в Лос-Анджелесе спустя несколько десятков лет, о личностях, которые вылепило и ожесточило знакомство с американской свободой и американской несправедливостью, о тех, в чьих сердцах что-то пробудилось при виде того, как ужасно, как преступно обошлась Америка со своими маргинализированными детьми. Даже сегодня – с запозданием, при режиме антитеррора – сошествие в эту преисподнюю всё равно может пойти Фаруку на пользу.В этой минуте сквозила какая-то наивная воодушевленность, но если бы я всерьез пригласил его в гости, то испугался бы логистической стороны подобного приглашения, согласись он приехать. Но он поспешно сказал: