Как вы помните, на тот момент основной моей заботой была постановка спектакля. Я ставил пьесу Тараса Калещука на сцене академического театра. Работал с теми актерами, на которых с детства чуть ли не молился. Всем нутром своим ощущал, какое выпало на мою долю счастье, а вместе с тем и испытание. Смогу или не смогу? Сумею или не сумею? Я испытывал в те дни нечеловеческое напряжение всех своих сил. И все до той роковой репетиции, на которой произошла ругань с Кобяком, шло гладко. А с той репетиции понеслось. Началась свистопляска.
Не обошлось и без мистики. Гасли лампочки, когда должны были гореть, и зажигались, когда должны были быть погашены. Под актерами ломались стулья, они спотыкались, падали, у них лопались стаканы в руках, то есть происходила настоящая чертовщина. Даже на техническом уровне. Репетиционный процесс не ладился. Актеры слушали и не слышали, не понимали моих слов, не понимали того, что я от них хочу. Хотя, на мой взгляд, ничего необыкновенного я от них не требовал. Я играл за них, их куски, говорил: «Почему я могу, а вы так не можете?». Они смеялись. Соглашались с тем, что я показывал, но повторить не могли или не хотели. Кризис между режиссером в моем лице и моими вчерашними кумирами в лице известных и заслуженных мастеров сцены назревал стремительно. Порой мне казалось, что я окружен безмозглыми идиотами, которых специально собрали со всего света ко мне в спектакль, с одной лишь задачей – провалить его с наибольшим треском.
И тут все эти бытовые проблемы, бесконечные звонки, способные свести с ума любого. Звонила Фелицата Трифоновна с требованием ставить спектакль у нее. Скорый с предложениями о помощи: «Я знаю каждого актера, подходы, кнопки». Толя, который просто бомбардировал меня и звонками и своим навязчивым общением. Он просто не хотел отходить от меня в театре, не давал слюны сглотнуть наедине с самим собой. И точно так же, как актеры, слов моих не слушал. Пристал ко мне, как банный лист. Говорил много ни о чем, но взахлеб. Только я в театр вхожу, он ко мне. И сразу же предупреждает: «Мне надо выговориться». Я понимал его состояние, понимал, что он мечется из угла в угол, от продаж отцовских картин и скупки золота на Арбате, до ассистента у Скорого и что ни та, ни другая должность ему не в радость. Ну, чем же я ему мог помочь? Да к тому же в такой ответственный момент, когда сам ставил спектакль. Получалось, что он сам запутался, заблудился и мне не давал заниматься делом, как бы подсознательно желая одного, – пропадать, так вместе. Просто не давал ставить спектакль. Самым натуральным образом. Я ему говорил:
– Мне нужно репетировать. Нужно побыть одному. Я должен подумать о том, что говорить на репетиции актерам.
Не помогало. Он твердил свое:
– Скорый репетирует иначе. Только в общении рождаются идеи.
– Так и иди к Скорому. В конце концов, ты его ассистент, а не мой. У меня свой метод.
– Тоже мне, Станиславский,- делал он вид, что обижается и оставляет меня в покое навсегда.
Но на следующий день опять встречал на пороге театра и все повторялось.
А о чем же он говорил? Вы, может быть, думаете, что это были идеи о постановке спектакля, от которых я из ревности и снобизма отмахивался? Как бы не так. Все его мысли, все его чаяния были от театра далеко. Он заделался профессиональным ругателем. Ругать все и вся стало для него насущной потребностью. Он ругал и кришнаитов и мусульман, и православных, и католиков, и коммунистов, и гомосексуалистов, и мужчин, и женщин, и меня, сам того не замечая; то есть все были виноваты, и только он один прав.
Возвращаясь к постановке, надо признать, что трудности трудностями, неудачи неудачами, но в том крахе, который в конце концов произошел, виноват только я.
Глава 37 Смерть Тонечки
Неудачи сменялись неудачами, и как итог всему черному и неприятному случилась непоправимая беда с Тонечкой.
Тонечка не только клала пылесос с собой в постель, не только наряжала его в мои рубашки, она, подражая взрослым, убирала с его помощью ковровую дорожку. Как-то я заметил, что она, при включенном агрегате, разматывает изоленту на токоведущем проводе. Я вынул вилку из розетки и для того, чтоб как следует ее напугать, сказал:
– Тоня, ты сама не понимаешь, что делаешь. Ведь тебя же может током убить.
– Ну и что? – растерянно спросила она.
– Как «что»? – возмутился я. – Дружок будет бегать по травке, любоваться высоким небом, жмуриться в солнечных лучах и улыбаться от счастья, а ты будешь лежать под землей в гробу и ничего этого не увидишь! Этого ты хочешь?
Тонечке, конечно, этого не хотелось, но и оставить пылесос в покое, как я того просил, она тоже не желала.
– Ну и пусть, – капризно сказала она, – мне в гроб положат конфеты, цветы, все будут плакать, жалеть меня. Мне в гробу будет хорошо.