Разоблачая жирную белую личинку смерти, отвернули край простыни с лица трупа, и оно прорвалось наружу, как бы всплыло из земли — шарообразное, с утопленным между щек носом и неожиданно резкими синими кругами, обводящими щелеобразные глаза, подчеркивая облик потустороннего алкоголика. Волосы и борода, в которых застрял песок и мелкие земляные комья, казались прилепленными неумелым гримером. Под кожей, которая кое-где начала уже отделяться, расползся рисунок сине-багровых крупных кровеносных сосудов, похожих на следы молнии. В это ни с чем не сообразное, будто и не совсем уже человеческое, лицо Сапин впился глазами — нет, сильнее: всасывал его всеми чувствами. И хотел отвернуться — и не мог. Это зрелище значило для него больше, чем просто лицо убитого им… Не каждому дано подсмотреть при жизни, как он будет выглядеть после смерти.
Между раздутым подбородком и грудной клеткой, напоминающей барабан, не просматривалось шеи, но отмечалась складка, из которой сползала на грудь, исчезая под мышкой, тонкая, но прочная веревка.
— Вы его задушили, Сапин?
— Да, моментально. Едва он сел в машину, я сзади набросил петлю. Взял у него документы, ключи. Поселился у него дома. Задаток зубрянский взял — то, что осталось от «зелененьких». Михайлов, тоже вроде Зубра, банкам не доверял: все бабло дома держал, по ящичкам рассовывал…
Сапин рассказывал теперь словоохотливо. Единственное, что вызвало у него затруднение, нет, скорее, некоторую шероховатость, — произнесение фамилии Михайлова. Будто теперь он сомневался, кто же кого убил.
— Узнать оказалось-таки трудновато, — напевал судмедэксперт, склонясь над трупом, точно нянечка над детсадовцем, — но мы его, красавца нашего, преобразуем. За ушками надрежем, да-а, за ушками, где не видно. Газ выйдет, лицо опадет. Его ведь хоронить еще…
— Я узнала его, — убежденно сказала Галя. Так звонко и убежденно, что у кого-то среди мужчин-милиционеров вырвался неуместный истерический смешок. Она чувствовала, что ее миссия исполнена: сначала она разоблачила ложного Михайлова, теперь попрощалась с телом Михайлова истинного. В ней, лейтенанте Романовой, не осталось по отношению к тренеру, вместе с которым она читала стихи поэтов Серебряного века, ни одной из прежних, незрелых, семнадцатилетних эмоций. Она чувствовала огромную усталость и облегчение, словно дотащила до какой-то необходимой точки пространства увесистый груз. Больше всего ей хотелось повернуться и уйти из сада, с которым у нее связано столько воспоминаний — и милых, и пугающих. Но резкий уход означал бы, что воспоминания по-прежнему имеют над нею власть…
И Галя осталась.
Посреди ночи Гарик Воронин проснулся и привскочил в холодном поту. Кажется, он даже вскрикнул, или это кричал во сне кто-то другой, а он лишь услышал это — крик человека, которого ведут убивать? За то время, что он спал, подвал изменился: тусклая лампочка больше не горела, зато откуда-то исходил нерезкий синеватый свет, обрисовывавший в темноте очертания непривычных вещей. Пока Гарик спал, его раздели: лишили рубашки, джинсов и обуви, оставив одни трусы. Как им это удалось? Неужели ему ввели наркотик? Где дедушка? Неужели его забрали, пока Гарик спал? И зачем это очередное издевательство? Гарик вскочил на ноги и упал: было необычно высоко. Сверху на него спланировала какая-то шерстяная штуковина, накрыв с головой. Барахтаясь, Гарик отбросил одеяло, нащупал ножку и деревянный бортик кровати и все вспомнил…
Медленно он выплывал из леденящего прошлого, приспосабливаясь к своему возвращенному, когда-то привычному бытию. Синеватый свет — от фонаря за окном, который просачивается сквозь занавески с морским узором. Вещи, которые он благодаря фонарю различает в ночном мраке, — это принадлежащие ему вещи: шкаф, стул с брошенной на него одеждой, письменный стол, где громоздятся неаккуратной горой его книги и музыкальные диски — мама ничего не тронула в его отсутствие… Он — здесь. Он — дома. Ему незачем больше трястись от страха, незачем преодолевать себя, ожидая, что все это вот-вот кончится, и боясь, что может кончиться совсем не так, как он хотел. Все мучения остались позади.