Кривошеин сел на кровать и взял ее за руку. Нина отвернулась к стене и скоро засопела. Он сидел тихо, боясь разбудить. Зачем он рассказал ей? Зачем показал тетрадь? Это было лишнее. Можно было сказать, что он спасает ее, потому что любит. И она поверила бы, и все было бы проще. Но – нет. Эгоизм, потребность признания. Потребность прощения – осознанного, осведомленного. «А может, я все-таки люблю ее?» – предположил Кривошеин и тут же внутренне рассмеялся. Нет! Красива, но не умна и не так уж обаятельна. Но дело не в этом. Любовь свою он потерял. Единственную. Отма.
Он лег рядом, прижался к ее голой спине и осторожно обнял. Думал: «Бедная, бедная девочка; бедный, бедный я».
30 августа 1919 года
Вошла. Шаги, шум платья. Кто она? Запах ни о чем не говорит. Аромат один на всех – тот единственный парфюм, купленный у китайца еще в Гумбуме. Вот шаги говорят, но невнятно – по глиняному полу босиком. У нас так условлено: они снимают туфли, прежде чем войти. Я сижу в пустой комнате в полной темноте – в той самой комнате Замка на Пруду, где лежал воскресший. Непонятно, для чего она, – без окон. Двери расположены одна против другой. В одну можно войти из внутренних покоев, а в другую выйти прямо на террасу.
Она делает несколько шагов и останавливается. Слушаю ее дыхание – тишина это позволяет. Тишина абсолютная, будто тьма укрывает нас от звуков внешнего мира. Еще несколько шагов – и снова она замирает. Я должен назвать имя. Только шаги и дыхание – никаких других примет. Такие правила.
Маша ступала мягко и сразу заполняла собой пространство. И температура в комнате будто повышалась на градус или два.
Ольга четко обозначала каждый шаг, и, хотя ступала босыми ногами, мне казалось, я слышу стук каблучков. А дышала она тихо, почти беззвучно, будто пушинку сдувала с атласной подушки.
Настя старалась сдержать порыв, подделаться под старших, но всегда безуспешно. Ступала осторожно, но нетерпение все равно передавалось мне мельчайшими колебаниями воздуха от ее подрагивающих коленок и приоткрытых в волнении губ. Ее я узнавал чаще других, и это ей, конечно, нравилось.
Татьяна входила плавно и уверенно. И безмятежность слышалась в ее дыхании, будто она спала на рассвете летнего дня в беззвучном колыхании альковных шелков.
Я должен был назвать имя. Если угадывал – поцелуй Принцессы.
– Маша, – сказал я.
Моей щеки коснулись губы и дыхание.
Дверь на террасу распахнулась, и Маша воссияла белым платьем и солнечным нимбом вокруг волос. Если бы не этот разоблачительный портал, Принцессы могли бы жульничать и целовать меня в ответ на любое имя. Маша светилась в проеме двери. Это длилось мгновение, но я успел заметить странный блеск в ее глазах.
Татьяна, потом снова Маша. И снова Татьяна, Ольга, Маша, Ольга, Настя, Татьяна … В тот день я не ошибся ни разу. Получая заслуженные поцелуи, я непостижимым образом чувствовал в них печаль.
Игру мы придумали, когда я переселился в Замок на Пруду, и это быстро превратилось в ежедневный ритуал: я снова и снова узнавал их, утверждая свое право прожить с ними еще один день.
23 мая 1937 года
Москва. ЦПКиО имени Горького
– Можно тебя спросить? – Нина намазывала маслом ломтик хлеба.
Кривошеин кивнул.
– Если все правда … то есть если, допустим, все это было, то прошло двадцать лет. У тебя ведь были другие женщины?
Кривошеин покачал головой. Духовой оркестр милиционеров, застрявший в парке со вчерашнего карнавала, играл вальс перед рестораном.
– Не было? Совсем? – не верила она.
– Совсем.
– Но … твои отношения с царевнами были вроде бы платоническими.
– Разумеется.
– То есть … я у тебя первая?
Кривошеин кивнул. Нина яростно размешивала сахар в стакане чая, и звон ложечки о стекло переплетался и спорил с перезвонами оркестрового треугольника. Милиционеры отыграли венский вальс и затянули российский.
– Государь не любил «На сопках Маньчжурии». Его никогда не играли на корабле, – сказал Кривошеин.
– Государь, государь… – передразнила Нина. – Когда я читала, меня это чинопочитание коробило, честно говоря. На каждой странице – государь, государыня, ваше величество, ваше высочество. Что ты за рабская душонка, Анненков?
Нине нравилось называть его на новый лад легендарным для нее именем. Она будто пробовала его на вкус. И конечно, «Анненков» звучало вкуснее, чем Кривошеин. Переспав с героем романа, она никак не могла решить, как ей теперь относиться к той тетрадке. Ее штормило, она перескакивала без конца с «этого не может быть» на «ты не мог такое придумать», как игла на заезженной пластинке.
Кривошеин отмалчивался, отделывался односложными замечаниями и думал: «Дурак. Зачем я дал ей тетрадь?» Ко всему еще примешивалось гадкое чувство: была у него одна любовь, его Отма, и вот он изменил ей самым нелепым и пошлым образом.
Потом сидели в Нескучном саду у самой воды и смотрели на реку в сонном оцепенении. Ополовиненная бутылка шампанского стояла на скамейке между ними.
– Разве можно любить четырех девушек сразу?
– Можно …