его, не найти уже другого такого ни в Христианстве, ни в Поганстве. Всюду неволя;
одна только Корона Польская славится вольностями.
И тут же этот жалкий объедок иезуитства говорит, что из всего польскорусского
народа он один сенаторствует в Польской Короне, „держа на своих плечах наши
древности святой церкви". Столь же некстати вспомянул он при этом и о
кровопролитных Кумейках, где он „не обагрил де никогда рук своих христианскою
кровью козацкою". То и другое, по его мнению, должно было внушить Запорожскому
Войску полное к нему доверие. Он дружески советовал Хмельницкому отправить
Татар, а это значило—обезоружить себя в виду раздраженных землевладельцев, и
брался примирить его с предержащею властью, как сановник, без которого де „не
может быть постановлено ни войны, ни мира".
Хмельницкий отписал ему на другой же день из Белой Церкви, будто бы велел Орде
вернуться (куда, не сказано), „униженно" просил предстательствовать о возвращении
козакам старых войсковых вольностей, и, „если мы в самом деле" (писал он)
„осиротели все по смерти его королевской милости, нашего милостивого пана",
удостоить его (Хмельницкого) своим посещением, чтобы он мог переговорить с паном
воеводой обо всем устно, воспользоваться его мудрым советом и узнать, кого Речь
Посполитая желает иметь своим королем.
Это значило, что козаку хотелось только допросить велеречивого сенатора обо всем
ему нужном, а, пожалуй, задержать у себя человека, доставлявшего панам сведения о
козацкйх делах. Но Киселю, по пословице, „показались и козы в золоте". Он хвалился
примасу, что Pan Bуg через него, нижайшего из сынов отечества, устранил кровавую
радугу и остановил междоусобную брань (internuum bellum), а в заключение
красноречивого письма просил его отеческой и всех панов братий милости, чтобы
никто „не отнимал у него этой верной службы", и чтоб она не осталась „без памятника
любви к отечеству (absque monumento pietatis ku ojczyџnie)".
Когда князь Вишневецкий появился на правой стороне Днепра, православный
патриот Польши хвалился и ему, что убедил Хмель-
212
.
ницкого к примирению, причем послал ему копию своей переписки с примасом и
коронным канцлером о том, как бы чтб называется по малорусски укоськать
бунтовщика.
Но патриотизм окатоличенного Русина был совсем ияого рода. Вишневецкий
отвечал Киселю так:
„Я, напротив, должен плакать (ingemiscere) о том, что не мог раньше ополчиться с
квартяным войском на истребление этих ядовитых чудовищ, которых изменники и
бунтовщики извергли теперь на Речь Посполитую. Глядя на горестное положение
республики, в которой господствуют рабы, и невольники плебеев (servi et mancipia
pиebejorum), с изумлением болею сердцем и о том, что, обогатясь на счет братий наших
и причинив ей такое поругание, эти чудовища, за то, что растерзали утробу
государства, еще мечтают о награде и удовлетворении. О, лучше было бы умирать,
нежели дожить до такого времени, когда слава наших великих народов так страшно
искажена,—дожить до такой невозвратимой утраты в нашей Короне! Не могу хвалить
принимаемых по этому предмету мер: могу верно судить лишь о том, как наилучше
воспользоваться временем. Но чтобы вести с ними переговоры о примирении, не вижу
никакого основания,—разве хотите, чтобы вкоренившаяся в этих рабских сердцах
отвага не покинула их до нового бунта, и чтобы их притязания возрастали с каждым
разом больше и больше. Если Речь Посполитая покроет вечным забвением громадные,
беспримерные в прошедшем раны, нанесенные этими изменниками, то ничего не
может ожидать в будущем, как только крайних несчастий и гибели. Кто бы мог
поступить более враждебно с отечеством, как поступили те, которые продают его
язычникам, которые шляхетскую кровь разливают, как .воду, и уничтожают стражей
коронных границ? Вы хлопочете с таким жаром о том, чтобы вознаградить нас за
пролитую кровь наших братий и восстановить честь отечества: в этом я уверен. Но
достойны ля такие люди пользоваться его благодеяниями? Если после истребления
коронного войска и плененья его гетманов Хмельницкий будет вознагражден и
останется с этим гультайством при старых вольностях, я не хочу жить в этом отечестве,
и лучше нам умереть, нежели допустить, чтобы язычники и гультаи господствовали
над нами*.
Прошло недели две. Хмельницкий, отписав немедленно Киселю, задержал у себя
его посланца, а посланцем Киселя был етарец состоящего под его патронатом
монастыря в Гоще, отец Патро-
.
213
ний Ляшко, которого он, в письме к примасу, называл своим конфидентом и
шляхтичем добрым.
Добрым шляхтичем, как это мы помним, называли паны и того монаха, который, в
Павлюковщину, сослужил им службу соглядатая. Человека, прикосновенного так или
иначе к панским интересам, козакам следовало задержать.
Две недели загадочного отсутствия конфидента охладили Киселевскую любовь к
отечеству и мечты о памятнике панскому пиетизму. В письме к примасу от 30 (20)
июня Кисель является перед нами печальным историком кровавого момента.
Из этого письма мы узнаём, что паны, так сильно повлиявшие на поступки
коронного гетмана в противность повелениям короля, до тех пор совещались между