Я обожала все, связанное с этими длинными летними месяцами, кроме ночи. Всю жизнь, сколько могла вспомнить, я засыпала под одеялом шумов и звуков, будь то мамина вечеринка после паба или уличная ссора, которые всегда, казалось, происходят прямо под окнами моей спальни; уличный фонарь напротив мерцал, соблазняя и показывая дорогу. Ад для большинства людей, но обычная жизнь для меня – и гребаная тишина сельской местности, ну, она просто не давала мне спать. Мне требовался звон бутылок, вопль какого-нибудь придурка или завывания нарика; здесь же я получала случайный собачий лай, чудно́е пердение совы или хрен знает чего еще.
Но худшим была сама темнота. Когда Джун щелкала выключателем, темнота разом поглощала всю комнату. Изоляция органов чувств лила парафин на мое масляное воображение, подпитывала кислородом пламя дурных предчувствий и обеспечивала хренову бессонную ночь. На третий вечер, когда у меня под глазами стали проявляться синяки, Джун села на край своей кровати и взяла меня за руку своей сухой, шершавой ладонью.
– Дейзи-Мэй, в чем дело? Ты выглядишь старше, чем я.
– Это темнота, Джун. Я закрываю глаза – и темно; открываю глаза – и становится еще темнее. Будто я в ловушке… Можно мне ночник?
Джун фыркнула, будто я попросила разрешения пойти на трехдневную пьянку.
– Твоя беда в том, что тебя учили видеть тьму и упускать свет.
У бабушки всегда был запас этих таинственных реплик, о чем я, не отягощенная воспитанием или гребаным тактом, так ей и сказала.
Джун суетливо подошла к выключателю и погрузила комнату во мрак.
– Теперь, – сказала она, – что ты видишь?
– Ничегошеньки, в том-то и дело.
– Это говорит твоя память, а не глаза.
– Мои глаза не умеют говорить.
– Не умничай со мной, девочка, умничай с собой. Смотри.
Я стала смотреть – и через минуту осознала, что бабушка права. Тут были разные оттенки черного; едва мой мозг принял сообщение не паниковать, он начал различать очертания, контуры, намеки на предметы. Угловой столик там, ножка стула здесь. Чем дольше я смотрела, тем больше могла разглядеть.
– Видишь? – сказала Джун, которая сейчас смутно виднелась у моей кровати. – Ты совсем как я: слишком много думаешь и слишком мало чувствуешь. Твоя мать… у нее все наоборот. Не знаю, что хуже, но точно знаю, тебе нужно выключать свои большие мозги, когда в комнате выключается свет. Больше чувствуй, Дейзи-Мэй, и судьба сочтет тебя нужной.
Она была права, моя бабушка, моя Джун, и эти летние месяцы в Эндербай-Крик, в Линкольншире, спасли меня.
Погоди.
Погоди.
Почему я сказала Джо, что не знаю эти места? Парк аттракционов, я его помнила; но не Джун. И не летние каникулы. И она была не права насчет тьмы, потому что тьма, в которую я таращусь сейчас, прямо сию минуту, не «открывается» мне. А вовсе, млять, наоборот.
– Что происходит? – говорю я темноте, не ожидая ответа. – Где я? Почему я только сейчас вспомнила свое прошлое?
«Потому что ты слишком много думаешь, – объясняет мне бабушкин голос из гробового сумрака, – и недостаточно чувствуешь».
Я знаю, это не может быть она, но все равно произношу: «Бабушка?»
– Джун. Ты же знаешь, милая, я люблю, когда меня зовут Джун.
Я спрашиваю, что не так с ее голосом, зная, что мой набряк страхом.
Мои глаза лихорадочно обыскивают тьму, пока из черноты не проявляются контуры.
Тело, нечто, двигается, шаркает, сопит, напялило мою бабушку Джун, как шаль.
– Зачем ты это сделала, милая? – спрашивает Джун, ее слова влажны от крови.
Я пытаюсь отодвинуться, отступить, и не могу, потому что нельзя отступить от расплаты, нельзя уйти, нельзя сбежать.
– Что сделала?
Джун улыбается, и кусочки рвоты на зубах улыбаются вместе с ней.
– Убила меня, Дейзи-Мэй. Зачем ты меня убила?
Крик, ворох звуков и картинок, и меня выбрасывает из темноты на свет. Точнее, на железнодорожную платформу.
Идет дождь. Джун должна прийти, чтобы забрать меня, но, как и летняя погода, она не показывается. У моих ног розовый чемоданчик, по обе стороны от него собираются лужицы.
Мне тринадцать.
Я смотрю на платформу, пустую и перекошенную в этой пустоте. Углы неправильные, слишком выраженные, слишком острые. Передо мной пролетает птица, и с ней тоже что-то не так, потому что она двигается замедленно, как штуки в Загоне, но совершенно иначе.
Это прошлое.
Как с Джун в спальне, мне показывают то, что было раньше.
Я боюсь сейчас, потому что боялась тогда, а тогда я боялась, поскольку думала, что она не придет. Я приехала из Ноттингема на лето, у меня нет телефона, у меня нет ее номера, и она не появилась, когда должна была. Я приезжала сюда три предыдущих лета, и Джун всегда ждала меня на платформе. Но не в этот раз.
Потом я вижу ее. Джун у турникета, лицо красное, волосы растрепаны, как и ее взгляд; в нем растерянность и страх. Она ковыляет по платформе ко мне и вместо объятий отвешивает мне пощечину.
– Зачем ты меня убила, Дейзи-Мэй?