— Откуда… — он остановился на полуслове, — Хм… неприятно чувствовать себя обманутым. В доле?
— Да. Восток! Ты подарок хотел купить, или подзаработать на перепродаже?
— Какое там подзаработать! — махнул он рукой, — Так, сувениры родным и друзьям.
— Где бы… — я задумался, но цены здесь ломовые, в несколько раз больше, чем в той же Хайфе, — зайдём ко мне, выберешь что-нибудь на свой вкус. Я закупал для перепродажи в Москве, но если что приглянётся, отдам без наценки.
Мяться и маяться, подобно русскому интеллигенту, Жан-Жак не стал, охотно согласившись на предложение. Хм… даже несколько излишне поспешно, будто боясь обидеть меня недоверием.
Запахнувшись от дождя и пронзительного ветра, гуляющего промежду стен на улочках Святого Города, мы заспешили к Дмитриадисам, огибая прохожих.
В спальне я щедро вывалил на пол всё барахло из неотправленного. Получилась такая себе груда сокровищ, што я даже на минуточку представил себя года этак три назад. То-то было бы радости найти! А сейчас, как почти так и надо.
— Выбирай! — и цены, да с комментариями, где и как закупал. Смотрю, у моего французского приятеля глаза разгораются, закопался весь. Выбрал чуть не с десяток вещей, и остановился, засмущался.
— Бери! — отмахнулся я. Довольный Жан-Жак расплатился по чести, без наценок, и собрался было домой…
… но у Дмитриадисов наступила пора вечерней трапезы, и интересного гостя выпустили из дома спустя полтора часа, нафаршированного вкусностями.
— Приходите обязательно, — сиял хозяин дома, упитанный Нифонт, суетясь у дверей, — обязательно! Очень рады знакомству!
— Очень! — вторил главе дома греческий хор из трёх десятков домочадцев и слуг, — Приходите!
Несколько ошеломлённый южным гостеприимство, Жан-Жак поклялся «быть непременно», и только тогда вывалился за дверь. Я вызвался его проводить, ну и самому провериться после трапезы — благо, погода сильно получшала, на Иерусалим начали надвигаться бархатные сумерки.
— Господин! — подскочил ко мне какой-то паломник, безошибочно определив русского человека, — так я помогу, с вещичками-то?
Подхватив поклажу, заросший бородой паломник словоохотливо рассказывал, што на Палестину он насобирал Христа ради, но денег в обрез, и возможности подзаработать лично он оченно рад.
— … так это, стало быть, — рассказывал он, лишь бы не молчать, — неурожай у нас, в Костромской губернии. Где как, а у нас в Сенцово совсем худо, хучь зубы на полку.
— Э-э… — тормознулся я, — Евграф?
— Аюшки? — паломник остановился и часто заморгал, глядя на меня подслеповатыми глазами, — Егор… Кузьмич?!
Сорок четвёртая глава
Опустив треногу фотоаппарата на каменистую землю, даже в ноябре покрытую зелёной травой, повёл затёкшими плечами, переводя дух после спешки.
Ночью прошёл дождь, а с утра — солнце заполыхало, как в разгар лета. Я как выглянул спросонья в окошко, так за пять минут собрался: кабинет задумчивости, умыться наскоро, щёткой по зубам поелозить, лепёшку в зубы, фотоаппарат на плечо, и трусцой!
Неизменная в Палестине пыль прибита дождями, но пока добирался, солнце уже подсушило землю, и влажные испарения не дрожат перед глазами, искажая реальность самым причудливым образом. Воздух такой прозрачный и чистый, што и не воздух, а окаём небесный, от которого не то што душ захватывает, а душу саму истома берёт. Кажется, што ещё чуть-чуть, и будто за горизонт заглянешь, в Град Небесный.
Окаём светлый, умытый. Вид на Гефсиманский сад и Масличную гору такой, што кажется — букашку каждую разглядеть можно, если только приглядеться как следует. Светлая, радостная, звенящая прозрачность.
Покрутился с фотоаппаратом, примерился, да раз снимок сделал, потом второй, третий. И понимаю — выходит, да так выходит, што если и не шедевр, то сильно рядышком. Умиротворение на душе разлилось, вроде как не зряшно этот день прожил.
Стою, улыбаюсь новому дню, и радость распирает. Захотелось поделиться с городом и миром: то ли заорать што-то радостное и невнятное, то ли поулыбаться просто.
Закружился, руки раскинув…
… да и зацепился глазом. Под старой оливой, проросшей едва ли не в библейские времена, два старика за шахматами, и третий чуть в сторонке, за игрой наблюдает. Будто с оливой вместе проросли, с тех ещё времён, Моисеевых.
Иудей и араб-христианин склонились над доской, а мусульманин чуть в сторонке стоит, на посох опершись. И такой символизм в этом, такое всё необыкновенное!
Песчинки в песочных часах — ш-шурх. Ме-едленно, чуть ли не по одной вниз скользят. И каждая секунда вдруг показалась чуть не вечностью, вечность — секундой, а Палестина — доской шахматной, у которой три старика, похожих, как родные братья.
И ничего-то больше нет здесь и сейчас в целом мире. Только гора, олива, три старика, и я.
Ш-шурх… старческая рука касается фигуры и замирает, и вместе с ней замирает весь мир, ожидая хода. Ход… и мир будто откликнулся порывом ветра.
Тишина. Ш-шурх… чуть иначе склонил голову второй старик, и мир снова замер. А третий наблюдает.