В полностью перепланированном правом крыле расположились в пустых клетках одноразовые пешки-заседатели народного суда. Левое крыло преобразовано под умеренного типа нотариальную контору, где над разнородными бумагами размышлял еженедельный еврей, к которому, случалось, Владислав с утра по понедельникам забегал на чай, на полнометражную шахматную партию, – перебивавшуюся рассказами Владислава о том, как еще в юности он с Виталием Юрьевичем любил вот так вот беспечно проводить время.
Хотя, в сущности, восьмилетний Владислав всего-навсего дурачился, лишь напрасно повторяя за раздражающимся Виталием Юрьевичем все его продуманные ходы, – но из-за такого подхода сын неминуемо уступал отцу минимум на шаг.
А если когда-нибудь и удавалось разгромно располовинить шахматную доску, чтобы у обоих затравленных игроков осталось лишь символическое число фигур и одураченный голый король, прикрывающийся, как листиком, фиговой пешкой, то все равно Владиславу ни разу не удавалось переломить момент, сдвинуть партию в свою пользу и обхитрить никогда не поддававшегося ему отца.
«Ты нарочно, что ли, не замечаешь, – прохладно говорил Виталий Юрьевич голосом пародирующего Владислава, – что я неправильно хожу, но намеренно повторяешь мой ход».
Потом, как правило, шли угрозы, – не будем больше играть, если продолжишь бездумно баловаться, – и в ответ Владислав начинал барабанить кулаками по столу, злонамеренно опрокидывая фигуры.
Он предпочитал другие игры, что попроще, где была возможность фукса, где как победу, так и поражение можно истолковать вмешательством случая: например, в поддавки, в русское лото, в городки или даже в домино, – к которому они с евреем переходили в промежутках между затянувшимися шахматными ходами.
Или оба, – в часы этого старательного молчания, – отмывали своими взглядами кабинетное окно, чья утонченно-скромная манера преподносить себя наблюдателю попросту не оставляла остальным окнам простора для соперничества: там вздувшееся, облепленное мухами и комарами солнце, подобное трупу, пожиралось самим собой с особой, с извращенною нуждой.
Сбоку плыла созревшая яйцеклетка облака. Восставал из удушающего индустриального пепла доминирующий пенис фабричной трубы, – он победоносно эякулировал в порванный презерватив неба, в начисто выскобленную матку антиматерии.
«Стихами не увлекаетесь?» – как бы случайно спросил еврей.
«А что стихи? Кто их читает? У меня мать когда-то писала. И бабушка тоже. Но у матери таланта не было, она только пыталась. Потом бросила. Была слишком требовательной».
«У каждого в роду есть талантливые люди. Даже у самого последнего безнадежного пропойцы. У вас, Владислав Витальевич, взор поэта».
«Куда взор?»
«В стихи. Попробуйте как-нибудь. Думаю, у вас получится. Вы мне моего знакомого напомнили. У него очень хорошие стихи. Живые и пронзительные. Под стать взору».
«Взор – слово высокопарное, а кто высоко парит, тот, как известно, больно падает».
«Это вы словами играетесь, – отмахнулся еврей, – как на воображаемых струнах без гитары».
«Мы играем или нет?» – буркнул Владислав.
«А у меня все, – еврей поднял газету, которой заслонял свои домино, – я последнюю поставил».
«Ну и ладно».
Поначалу, казалось, все шло несравненно удовлетворительно. За исключением некоторых несущественных частностей Санкт-Петербург оказался для Владислава Витальевича практически безвредным.
Но тут еще действовал некий общий закон, – в течение первых недель, вероятно, даже месяца, когда одураченный Владислав Витальевич предполагал, что еще находится в привитой ему России, к которой у него выработалась привычка, он продолжал жить, необдуманно игнорируя опасное наметившееся расхождение: словно круглосуточно смотрел на мир, оставшись в советской России, оставшись с Виталием Юрьевичем! – и вы не представляете, как хорошо было, комфортно, когда Владислав Витальевич будто бы растворялся внутри Виталия Юрьевича; внутри унаследованного от него взгляда.
Никакое разделяющее их расстояние не было помехой. Впервые за многие годы отец с сыном стали нечаянно тождественны во всем: они с Виталием Юрьевичем совершали симметричные движения, в голову им вонзались одинаковые мысли независимо от обстановки, оба специфично помешивали остывающий кофе; начитывали по памяти строчки из бабушкиной и материной поэзии; брились, производя одно внушительное, всеохватно-круговое движение лезвием бритвы по отутюженному овалу бесхитростного лица, – но одновременно с тем никогда не пересекались даже в телефонном звонке.
И вот, глядя на Санкт-Петербург рыбьими глазами из своего экзистенциального аквариума, смотря на мир сквозь причудливый многогранник отцовской души, через призму его разносторонней натуры, – Владислав в первые дни добивался совпадения, радовался обманчивому, неожиданному сходству несхожих вещей, которые теперь окружали его.