«А что пояснять? Я иду по подъезду и вижу окурок валяется на ступеньке… нет, это плохой пример. То есть, это другой пример. Я вижу окурок, он лежит. И я пытаюсь оправдать его существование, чтобы он не лежал просто бессмысленно. Я думаю, у каждой вещи есть история ее появления на свет – но бывает, что вещи теряются, например, или становятся пережитками прошлого. И только тот, кто еще помнит, для чего они нужны, может увидеть старые слои. Может, увидеть, как к этим вещам прикасались. Может увидеть, как ими пользовались раньше. И сейчас, после переезда, после всего этого безобразия, что творится у нас в стране, я понимаю, что и сам сделался вещью, которая закатилась куда-то в пыль… и может, что лет через сто ее кто-нибудь найдет. И знаете, найдет, но выбросит. Потому что эту вещь создал сумасшедший. Он создал вещь, которой нет применения. Вещь бессмысленную и бесполезную, которая просто… имеет форму, неотличную от ее содержания», – Владислав утер взопревший лоб, прижался к стенке и пытался углядеть в промежутке между стеной и шкафом, не закатился ли туда ферзь или что он искал, может, коня?
«Вам просто нужно себя приложить, – сказал еврей задумчиво, крутя в пальцах потерянную фигурку, – попробуйте стихи, Владислав Витальевич, а я их с удовольствием почитаю!»
«Не знаю, не знаю, – Владислав почесал висок, – а о чем писать?»
«О чем хотите. О том, что вам близко. Спросите себя».
«И кто мне ответит?» – угрюмо спросил Владислав.
«Наверное, внутренний голос… сам я далеко от высокого. У меня, скажем так, в жизни другое применение. И, думаю, если я потеряюсь, мне быстро найдут замену. Потому что таких, как я, в мире много».
«А тех, кто пишет, мало, что ли?»
«Это смотря как пишут. Моя работа – это общий принцип, который совершенствуется общими усилиями, а творчество – должно быть личным, пусть и опирающимся на общий принцип. Я так рассуждаю. К слову, пешку я нашел».
«Это хорошо, а то я уже устал».
«Стареете, Владислав».
Возвращаться домой не хотелось; Владиславу подумалось, что он мог бы бесконечно искать этого потерянного ферзя, потому что это ясная и простая цель, искать то, чего не существует, то, что не было потеряно. Разговор оставил его подвешенным среди противоречивых чувств, словно в шкафу, где размножилась моль; познавал он крайнюю степень не отпускающего одиночества, бесполезности, осознания бессмысленности своего бытия. Гвоздями вбивались мысли в его растопыренные запястья, с облизывающейся завистью вслушивался Владислав в булькающие звуки посткоитальной депрессии (которая, если верить пословице, мучает каждую тварь) и изуродованными, изъязвленными руками нечеловечески мастурбировал, капая воскообразными слезами, падающими из обуглившихся глаз.
Температура воздуха поравнялась с температурой летнего тела, и пролитый совместными усилиями трудовой пот перестал быть главной семейной ценностью.
Возвращавшийся с работы, – которая становилась все более утомительно-монотонной, – Владислав Витальевич, поднимаясь по ступенькам, снимал с разлаявшихся окон первого этажа их решетки-намордники.
В проветренном подъезде, окрашенном по углам в цвет испарившейся мочи, кое-где были разбросаны выщипанные брови шприцев, а поверх потрескавшейся штукатурки наспех нарисована порция эскадронных гениталий и написана завораживающая инструкция их применения, призыв к освобождению от накопившегося невроза.
«СССекс! Пролетарские болты всех стран – объединяйтесь!»
Вот чернеет пунктиром холодная магистраль из капель упавшей крови, на подоконнике лежат перевившиеся узлом резинки, какие-то удушившие сами себя шнуры. Кайф струился по пустующим и обескровленным, ссыхающимся венам городских подъездов, по которым попросту нечему было течь. Отовсюду гремела музыка нового поколения.
Жуткое, отталкивающе-неприятное зрелище для впечатлительного Владислава, пребывающего в омерзительно-мизантропическом настроении и ощущающего всюду возрастающий ропот энтропии, – от всего этого хотелось без оглядки сбежать, совершить пронырливый нырок, бесповоротное бегство на триста шестьдесят градусов в персонифицированную болезнь.
Никогда Владиславу Витальевичу еще не было так стыдно за самого себя, как сейчас за Россию. Ведь то, что в перспективе планировалось завершиться возмещением нанесенного ущерба и одухотворением великой страны, переросло в нечто совершенно неконтролируемое: в стихийное, инстинктивное и нерегулируемое ничем стремление к самоудовлетворению, – и чем выше была скорость его непрерывного движения наружу, тем явственнее там обрисовывалась выпуклость морды ощерившегося зверя, саблезубые очертания первобытно-общинного строя, который пожирал сам себя.