Более не будет информационной голодовки. Опомнившийся от коммунистического кошмара, в котором десятилетиями томился, постсоветский человек более не будет питаться по талонам, прозябать в коммунальной нищете, вылизывать замороженное, мясистое нутро холодильника, как изголодавшийся зверь вылизывает свою влагосодержащую язву, замусоленную болячку.
Гол алкоголизма пропущен, полет футбольного мяча оказывается летальным для пролетающего комара. Но уже запланировано возвращение к промышленной свободе и к настоящей свободе матерного слова; запланирован рывок к разгулу воли и самовыражения, то есть к повадке скалиться и демонстративно присаживаться на корточки, на виду у всех испражняться и при этом от прилюдного наслаждения изнурительно корчиться и содрогаться: от кончика задранного хвоста до жирной капли скисшего пота, свисающей с высморканного носа; запланирован был подъем опозорившейся страны к вершине! к лидирующим сверхдержавам на домкрате демократии, без вождизма, без сталинщины, без притеснения прав, которых отныне ни у кого не будет, а значит, и притеснять, собственно, уже даже некого; теперь мир, в котором Владислав когда-то рос, воспитывался, развивался, – становился все более запрещенным, пугающе-посторонним, оклеветанным (заслуженно ли или нет, не в том вопрос), – и Владиславу Витальевичу, вынужденному скрывать, кто он и откуда происходит: было не место здесь.
Но такой поворот событий не только не укладывался у Владислава в голове, но и отторгался его пищеварительным трактом.
Поэтому все чаще во время работы ему приходилось бороться с тошнотой и проглатывать поднимающиеся из глубин своего нутра ядовитые пузыри стыда и нарастающего чувства вины перед коммунистом-отцом, – и эта латентно протекавшая, исчерпывающе имплицитная, прежде себя никак не проявлявшая сторона Владислава Витальевича внезапно обострилась и вступила в открытую вооруженную конфронтацию на территории его жизни. Как ужасно он себя ощущал!
С какой раздвоенностью боролся! Бедный, бедный Владислав. Давайте пожалеем его, похлопаем по спине и погладим по разрастающейся залысине.
Но все-таки, продолжая необходимо-вынужденную рутину и прикрывшись беспринципностью, оправдываясь нуждой, потребностью в заработке, прячась за фальшь панелью своего имени, Владислав Витальевич вышвыривал самого себя из своей же головы и продолжал быть лишь обезличенным наборщиком текста. Клац-клац-клац…
Так что больше не оставалось провинившейся в чем-либо личности какого-то человека: только паспорт с фамилией, именем, отчеством, датой рождения, номер полиса, резус-фактор, сумма зарплаты, плюс, минус, адрес местожительства и прочие ненужные наименования! – этот коллекционный набор пестрых магнитиков на холодильник, где человек пытается сохранить замороженное мясо своей протухшей, нежизнеспособной, призрачно-ускользающей от него личности.
И каждый раз, словно беглец, Владислав Витальевич очумело срывался с рабочего места в конце смены, сигал на заоблачный дебаркадер,
Натягивая моря и сушу как панталоны
И как ширинку застегивая экватор.
И растущие над горизонтом горные кряжи
До упора впивались ему в подбородок
Как застежка-молния комбинезона!
Проще говоря, он бежал, бежал и на ходу источал запах увядающей поэзии. Ему было, о чем сказать, но он патриотично помалкивал. Он прятался. От самого себя, а главное – от отца. И это работало. Но вот, временами, все менялось: каждый раз, например, когда в кабинете (в крохотно-плачевной и прокуренной, размером с кулачок, каморке) неожиданно начинал верещать телефон, Владислав весь скукоживался, трясся и заболевал всей душой, всем вещественным телом, – опасаясь, что это ему звонит Виталий Юрьевич!
«Я могу просто не отвечать… – думал Владислав, – нет, не могу, это ведь рабочий телефон… нет, это не может быть отец, я ведь не оставлял телефон, где работаю! Или нет, оставлял? Все так перемешалось, все так интенсивно. Ужасно! Это бессмысленно… а вдруг это Виталий Юрьевич…»
Хочет поинтересоваться здоровьем, образованием, настроением своего отосланного сына, – и Владиславу придется что-то выдумывать, обманывать отца; и мозги у него в такие минуты совершенно отшибало. Неприятно-влажными, сырыми пальцами Владислав снимал лишь формально-материальную трубку и, дыша, слышал какие-то развинченные, разобранные на части голоса, а следом вступал голос родственницы, очевидно возглавлявшей этот балаган.