Смиренно он возобновлял работу. Пальцы его несдержанным дождем проливались на разгоряченные клавиши печатного аппарата.
Глаза же поглядывали изредка то на миску с часами, то на лежащую с краю на тарелке, привлекательную для мух и тараканов заскорузлую корочку недоеденного хлеба: с выгрызенной в ней неприступной гаванью, куда под парусом зевка заходили проголодавшиеся голиафы Владиславова рта или тяжеловооруженные дредноуты его грандиозных челюстей, символизирующих страдание, претендующее на значительную долю его нищенского бытия.
Потом он возвращался домой, где неизменно встречал удушливо-болтливую родственницу, от которой запирался в своей рыдающей комнате; и сегодня впервые заперся с листом бумаги и карандашом, намереваясь употребить их по назначению. Стены комнаты в последние дни ощущались живыми, дрожащими и потеющими – и с потом из них выходили голоса, которые Владислав не хотел слышать; слова, которые Владислав не хотел воспринимать; словах чужих ртов, продукты чужого больного ума, а ему и своего хватало. Удобнее устроившись на кровати, он пододвинул к себе заготовленную табуреточку и положил на нее идеально-белый лист бумаги, а рядом карандаш; не успел он подумать, как перед глазами у него проплыла мысль о том, что дом – это людоед. И это было верным утверждением. И Владислав записал эту фразу. Дом-людоед, а после нее, словно выкатившаяся из спасательного вертолета лестница, сами собой вниз по листу побежали строка за строкой! Подобные паутине лабиринты лестничных клеток и пищеводы лифтов – эти дома-людоеды, что тянут из жизни по нитке, жирея на прожитых днях человека!
«Этот безликий, ежедневный караул,
Кровать, шкаф и четвероногий стул —
Меня сковал в стенах заплесневелых!
По телеантенне мозга
Бездушные кукловоды
В меня спираль невежества
Ввинтили! Дни пустые,
Как бутылки из-под пива,
Я сдаю в пункте приема
Стеклотары. Лампа сердца
С вычурным абажуром
Запущенной болезни
На вспотевший угол
Однокомнатной квартиры
Отбрасывала тень оскала —
И мой судорожно-сладкий мозг,
Как брызжущую красноту арбуза,
Зубами грызли стены-каннибалы!
В бутафорской вазе головы моей
Стыдливо вял мирской нечистоты
Ощипанный, безлиственный букет,
В меня поставленный
Непрошенной рукой —
И гризайлью тошнотворной
Сей натюрморт бездарный
Был намалеван..!»
Владислав записал последнюю строчку и отложил карандаш, но особенного трепета он не почувствовал; слова сложились легко и сами собой, без его участия. Он взял листок, перечитал, скомкал его и небрежно бросил в другой конец кровати, где он закатился в труднодоступную щель, обязательно присутствующую в каждой кровати как раз на случай небрежного обращения с вещью, которую потом будешь непременно искать. Владислав чувствовал себя опустошенным. Хотелось наконец-то освободиться от кожи. Обрести свободу от нее, пропотевшей, душной, липкой и скользкой. В домах-людоедах со сброшенной кожей. И тут Владислав вспомнил свои собственные слова, которыми поделился с еженедельным евреем – он вспомнил, что говорил о самом себе как о бесполезной вещи, которая не имеет предназначения; и если он инструмент выражения всеобщей бесполезности, чем будут полезны выражения его чувств? Не может быть пользы в том, чему нет применения. Процесс выражения должен приносить нечто, что имеет ценность. Но что это? Владислав устал думать.
Он вышел в коридор, прогуляться по квартире. И заметил, что родственница куда-то запропастилась. Он обрадовался этому и, зайдя на кухню, увидел газету. Газету! Очередную. Он порядком подустал от этой материи. За месяцы работы из сегодняшних насморком безграмотности истекающих газет, – проливавших свет долгожданного выздоровления на постыдно-темное пятно кровавой советской эпохи в истории России, – Владислав для себя ежедневно открывал новые вещи: он узнал, например, что родился, воспитывался и жил в обезличенной, обесчеловеченной стране, угнетенной и высосанной политическими экстремистами и кровопийцами, где обездоленный и порабощенный народ, лишь количественно представленный в виде человеко-часов рабочего времени, среднестатистических и машинально действующих единиц, был раздавлен, подавлен и притеснен правительственным террором и загипнотизирован своей же колоритной пропагандистской гадостью; признаться, когда Владислав перепечатывал подобные словоизлияния, его охватывал паралитический шок и ужас, неужто он происходил из столь чудовищного мира и даже не подозревал, что унаследует из него? Неужели там не было никогда мира, никаким добровольным трудом не пахло, а только вынужденная многолетняя каторга, на которой работали из-под палки, без желания, потому что все происходило по принуждению, – потому что не было возможности выбрать!
Но теперь, как читал Владислав Витальевич: главную роль будет играть, разумеется, информированность общества; во внутреннем валовом пространстве возрастет многократно доля информационных услуг!