— Двадцать минут девятого.
Женщина взяла из-под ног корзину, закрытую на железную застежку.
— Радуйся, мое мученье, сейчас ты поешь. Она повернула голову к Матье.
— Она и святого выведет из терпения.
Матье им неопределенно и доброжелательно улыбнулся. «Двадцать минут девятого, — подумал он. — Через десять минут будет говорить Гитлер. Они в гостиной, уже более четверти часа Жак крутит ручки радиоприемника».
Женщина поставила корзину на скамейку; она открыла ее, Жак закричал:
— Поймал! Поймал! Я поймал, это Штутгарт![53] Одетта стояла рядом с ним, она положила руку ему на плечо. Она услышала шум, и ей показалось, что дыхание длинного сводчатого зала ударило ей в лицо. Матье немного подвинулся, освобождая место для корзины: он не покинул Жуан-ле-Пэн. Он был рядом с Одеттой, напротив Одетты, но слепой и глухой, поезд уносил его уши и глаза к Марселю. У него не было к ней любви, это было другое: она на него посмотрела, как будто он не совсем еще умер. Он хотел придать лицо этой бесформенной нежности, которая давила на него; он поискал в памяти лицо Одетты, но оно ускользало, на его месте два раза появилось лицо Жака, Матье наконец различил неподвижную фигуру в кресле: вид наклоненного затылка и внимательное выражение на лице без губ и носа.
— Вовремя, — сказал Жак, поворачиваясь к ней. — Он еще не начал говорить.
Мои глаза здесь. Он видел корзину: красивая белая салфетка с красными и черными полосками покрывала содержимое. Матье некоторое время изучал темноволосый затылок, потом перестал: это было слишком мало для такой тяжелой нежности. Затылок исчез в тени, и возникла вполне реальная салфетка, она как бы заволокла его глаза, затеняя мешанину образов и мыслей. Мои глаза здесь. Приглушенный звонок заставил его вздрогнуть.
— Цыпонька, быстро, быстро! — сказала марселька. Она повернулась к Матье с извиняющимся смехом:
— Это будильник. Я его всегда ставлю на половину девятого.
Девочка поспешно открыла чемоданчик, засунула туда руку, и звон прекратился. Половина девятого, он сейчас войдет в Шпортпаласт. Я в Жуан'ле-Пэне, я в Берлине, но мои глаза здесь. Где-то длинный черный автомобиль останавливался у дверей, из него выходили люди в коричневых рубашках. Где-то на северо-востоке, справа от него и позади него: но здесь была эта салфетка, которая закрывала ему все. Пухлые пальцы в кольцах ловко вытащили ее за углы, она исчезла, Матье увидел лежащий на боку термос и горку тартинок: ему захотелось есть. Я в Жуан-ле-Пэне, я в Берлине, я в Париже, у меня больше нет жизни, больше нет судьбы. Но здесь я хочу есть. Здесь, рядом с этой полной брюнеткой и этой маленькой девочкой. Он встал, достал из сетки свой чемодан, открыл его и на ощупь взял сверток Одетты. Он снова сел, взял нож и разрезал шпагат; он торопился есть, как будто должен был вовремя закончить, чтобы слушать речь Гитлера. Он входит; от чудовищного вопля задрожали стекла; вопль умолкает, он вскидывает руку. Где-то эти десять тысяч вооруженных людей — голова прямо, рука вскинута. Где-то за его спиной Одетта склонялась над радиоприемником. Он начинает, он говорит: «Мои соотечественники», и его голос уже не принадлежит ему, он принадлежит всему миру. Его слышат в Брест-Литовске, в Праге, в Осло, в Танжере, в Каннах, в Морле, на большом белом теплоходе компании «Паке», идущем между Касабланкой и Марселем.
— Ты уверен, что поймал Штутгарт? — спросила Одетта. — Ничего не слышно.
— Тихо! — прошипел Жак. — Да, я уверен. Лола остановилась у входа в казино.
— До скорого, — сказала она.
— Пой хорошо, — сказал Борис.
— Постараюсь. Куда ты идешь, любимый?
— В «Баскский бар». Там приятели, которые не знают немецкого, они попросили меня переводить им речь Гитлера.
— Бррр! — вздрогнула Лола. — Невеселенькое занятие.
— Я как раз очень люблю переводить, — сказал Борис. Он говорит! Матье сделал отчаянное усилие, чтобы услышать его, но потом ощутил пустоту внутри и перестал. Он ел; напротив него девочка кусала тартинку с конфитюром; слышно было лишь мирное прерывистое дыхание локомотивов, медовый вечер, все закрыто, Матье отвел глаза и посмотрел на море сквозь стекло. Розовый, круглый вечер смыкался над ним, и однако голос пронзал это сахарное яйцо. Он существует повсюду, поезд углубляется в него, и он в поезде, под ногами девочки, в волосах дамы, в моем кармане, если бы у меня было радио, я заставил бы его зазвучать в сетке или под скамейкой. Он здесь, огромный, он перекрывает шум поезда, от него дрожат стекла, а я его не слышу. Матье устал, он заметил вдалеке парус на воде и думал только о нем.
— Слушай! — победно воззвал Жак. — Слушай же! Радиоприемник внезапно исторг протяжный гул. Одетта отступила на шаг, это было почти невыносимо. «Как их много! — подумала она. — Как они им восхищаются!» Там, за тысячи километров, десятки тысяч негодяев. И их голоса заполнили тихую семейную гостиную, и где-то там решалась именно ее судьба.
— Вот оно, — сказал Жак, — вот оно.