«Для маленького бифштекса, месье Дезире, маленького бифштекса граммов на триста, что-нибудь хорошее, и отрежьте как следует, вчера меня обслуживал ваш приказчик, и я осталась недовольна. Там было слишком много жил. Скажите, что там напротив? В доме двадцать четыре черные занавески. Кто-то умер? — Да я не знаю, — сказал мясник. — В доме двадцать четыре у меня нет клиентов, они покупают у Бертье. Посмотрите, подойдет вам это, розовое, нежное, пышное, как пена шампанского, и без жил, я бы съел его прямо сырым. — В двадцать четвертом, — сказала мадам Льетье, — ах да, вспомнила, это месье Вигье. — Месье Вигье? Не знаю такого. Наверно, новый жилец? — Да нет, это невысокий пожилой господин, вы его вспомните, он еще угощал конфетами Терезу. — А-а, такой почтенный? Какая жалость! Я буду о нем сожалеть; месье Вигье, возможно ли это! — Послушайте, он же был довольно стар — и скончался, — сказала мадам Льетье, — знаете ли, как я сказала мужу, он умер вовремя, этот старичок, у него нюх, может быть, через шесть месяцев мы пожалеем, что мы не на его месте. Знаете, что они изобрели? — Кто? — Да они же, немцы. Убивать людей, как мух, и в ужасных страданиях. — Возможно ли это? Вот бандиты! Но что это? Что? — Не знаю, какой-то газ, или, если хотите, луч, мне так объяснили. — Тогда это луч смерти, — сказал мясник, качая головой. — Да, нечто вроде этого. Уж лучше тогда лежать в сырой земле. — Вы совершенно правы, я это все время говорю. Нет больше хозяйства, нет больше забот; вот как я хотела бы умереть: вечером засыпаешь, утром не просыпаешься. — Кажется, он так и умер. — Кто? — Старичок Вигье. — Есть люди, которым везет, нам же придется претерпеть все, несмотря на то, что мы женщины, вы знаете, что творилось в Испании. Нет, антрекот, и еще — нет ли у вас потрохов для моей кошки? Когда я думаю: еще одна война! Мой муж воевал в четырнадцатом, теперь очередь сына, говорю вам, люди с ума сошли. Разве трудно договориться? — Но Гитлер не хочет договариваться, мадам Боннетен. — Что? Гитлер? Он хочет себе Судеты, этот субъект? Что ж, я бы ему их отдала. Я только не знаю, люди это или горы, а мой сын пойдет из-за этого ломать себе шею. Я бы их ему отдала! Вы их хотите: вот они. Тут бы он и попался. Скажите, — продолжала она серьезно, — так похороны сегодня? Вы не знаете, в котором часу? Я стану у окна — посмотреть, как его выносят». Что они ко мне все лезут со своей войной? Большой Луи держал военный билет, он сжимал его изо всех сил и не решался положить его в карман: это было единственное, чем он владел на белом свете. На ходу он развернул его, посмотрел на свою фотографию и немного успокоился; эти маленькие черные черточки, которые говорили о нем, казались менее тревожащими, пока он на них смотрел, у них был не такой уж зловещий вид. «Подумаешь! Подумаешь! — сказал он. — Что за беда — не уметь читать?» Дезертир, низкорослый изнуренный юноша, поднимался по проспекту Клиши, волоча за собой свое отражение от витрины к витрине, он был чужд ненависти и уклонялся от военной службы; он воображал себя лихим малым с бритой головой, живущим в Барселоне, в квартале Баррио-Чино[41]
, в доме обожающей его девицы. Но как можно быть в эти дни дезертиром? Он и сам уже не понимал, как к себе относиться.Даниель стоял внутри храма, священник пел для него; он думал: «Отдых, покой, покой, отдых». Такой, что вечность меняет его изнутри[42]
. Ты меня создал, Господи, таким, каков я есть, и неисповедимы пути Твои; я самый постыдный из Твоих замыслов, Ты меня видишь, и я служу Тебе, я выпрямляюсь перед Тобой, я Тебя поношу, но и понося, служу Тебе. Я Твое творение, Ты любишь себя во мне, Ты меня терпишь, недаром же Ты создал чудовищ. Зазвенел колокольчик, верующие склонили головы, но Даниель остался стоять прямо, с остановившимся взглядом. Ты меня видишь, Ты меня любишь. Он был спокоен и свят.Похоронные дроги остановились у дверей дома двадцать четыре. «Вот они, вот они», — сказала мадам Боннетен. «Это на четвертом этаже», — сказала консьержка. Она узнала служащего похоронного бюро и сказала ему: