— Да, — глухо сказал Хрусталев, открыв глаза с красными полопавшимися сосудами. — Я был там. И мы говорили. До вчерашнего дня я помнил только последний кусок из нашего разговора, когда он сказал, что отец спас меня от фронта за счет тех, которых некому было спасать, они пошли, и им разворотили кишки. Это было в самом конце. Но после этого мы обнялись, и я ушел. Хотя только что чуть не убили друг друга. У пьяных людей так бывает. Они ведь то дружат, а то нападают. Но до этого… — Он замолчал и опять закрыл глаза.
— До этого? Что? — пробормотала она.
— Вчера я вдруг вспомнил, что было
— А он что?
— Он сказал, что отлично это понимает. Потом он совсем соскочил с катушек и заорал, что ему все надоело и он хочет все это оборвать разом. А я решил привести его в чувство. Но я сделал это так, что…
Хрусталев громко сглотнул слюну. Инга ни разу в жизни не видела его плачущим, а сейчас слезы, настоящие мутные слезы, ползли по его щекам, и он вытирал их рукавом грязной рубашки.
— Я сказал ему, что
Теперь он не просто плакал, он рыдал, стискивая зубы и захлебываясь. Небритая щетина на лице была горячей и мокрой.
— Ты слышала,
Инга изо всех сил прижала его голову к своей груди и начала судорожно целовать его влажные от пота волосы.
— Ну, Витька! Ведь ты не хотел! Ведь это случайность! Да он и не слышал тебя, он был пьян…
Теперь они лежали рядом, крепко обнявшись, и Хрусталев уже не рыдал, он громко стонал и стучал зубами. Крупная дрожь колотила его, хотя в комнате было очень тепло. Она быстро стащила с себя блузку, чтобы согреть его своим телом, и тогда он начал мягко и быстро покрывать поцелуями ее грудь, как делал когда-то давно, когда они жили вместе и назывались мужем и женой.
— Ох, господи! Что ты! Зачем? — шептала она, но он зажал ей рот поцелуем, и больше они не сказали ни слова.
Кривицкому принесли телеграмму: «
— Без ахов! Без охов! — строго сказал он обступившей его съемочной группе. — Освободили. Геннадий Петрович ни слова не преувеличил. Вчера. Приедут сегодня. Попозже. Машину пошлю. Всем работать.
Марьяна прислонилась к дереву, подняла к небу лицо и что-то негромко шепнула, как будто благодарила за освобождение Хрусталева эти белые размашистые облака. Будник обиженно усмехнулся.
— А я говорил, мне не верили! Вообще, меня, кажется, тут просто терпят…
Поскольку весь коллектив привык к тому, что Геннадий Петрович, будучи человеком избалованным, может ради красного словца позволить себе все, что угодно, на него особенного внимания не обратили и продолжали тихо бунтовать против требований безумного режиссера Егора Мячина, который просто как с цепи сорвался. Утро началось с того, что он послал Аркашу Сомова в колхоз за белой лошадью. Аркаша вернулся через полтора часа, волоча с собой на веревке упирающуюся белую козу. Коза блеяла так, что сердце разрывалось.
— Я лошадь просил, — свирепо сказал режиссер.
— Да нету же лошади! Нету, Егор! Козу еле дали!
— Но мне нужна лошадь, — повторил Мячин.
На лице Аркаши Сомова ясно читалось все, что он хотел бы сказать этому человеку, но он ничего не сказал, махнул рукой и потащил козу обратно. Кривицкий наблюдал за работой своего стажера со стороны, вмешиваться не вмешивался, но иногда глубоко задумывался, и чувствовалось, что он выжидает, не зная, в какую сторону подует ветер.