Критикуя альманах «Литературная Москва», редакция «Литературной газеты» по непонятным нам соображениям упоминает фамилии лишь четырех членов редколлегии альманаха, а именно: т.т. Э. Казакевича, М. Алигер, В. Каверина и В. Рудного.
Мы, нижеподписавшиеся, тоже являемся членами редколлегии альманаха «Литературная Москва», как это указано на заглавном листе первого и второго сборников, и полностью несем ответственность за их содержание[97]
.И, воля ваша, лучше помнить этот самоотверженный жест солидарности, чем то, что со временем большинство членов редколлегии, прежде всего коммунистов, под чудовищным каждодневным давлением вынуждены были пусть не отречься от своего детища, пусть не предать своих товарищей, но все-таки покаяться.
Не сразу, совсем не сразу.
Уже и Д. Гранин, автор «Собственного мнения», и В. Кетлинская, поначалу публично поддерживавшая роман «Не хлебом единым», признали свои ошибки, а пристегнутые к «ревизионистам» К. Симонов, О. Берггольц, В Губарев – свои заблуждения. Уже и «„беспартийный писатель“ С. Кирсанов, серьезно отнесясь к критике своей поэмы „Семь дней недели“, заявил, что решительно переделывает свое произведение»[98]
. А главные обвиняемые, – как сказано в одном из газетных отчетов, – «упорствовали в молчании», и этот, – опять же из отчетов, – «подвиг молчания» очень донимал птиц ловчих и их дрессировщиков.Да вот пример.
Объединенное собрание парторганизаций московских писателей и правления СП СССР – для вящего устрашения – проходит не в Доме литераторов, а в Краснопресненском райкоме КПСС. Большой сумрачный зал набит битком. Установочную речь произносит кандидат в члены Президиума, секретарь ЦК Е. Фурцева, затем привычное бичевание ослушников в прениях, заранее заготовленная зубодробительная резолюция с осуждением «Литературной Москвы» и ее редакторов…
Кто за? Кто против? Те, кто против, – вспоминает В. Тендряков, – опять-таки привычно, чтобы руки не поднимать, прячутся, пригибаясь, за спинами друг у друга. Но на заданный для проформы вопрос: «Кто воздержался?» – «в первом ряду подымается рука. И зал, колыхнувшись, привстает, молчаливо и почтительно. Рука Казакевича – беспомощная, щемяще жалкая в своем одиночестве. Но она поднята, эта рука!» И, – продолжает Тендряков, – «тот, кто ее видел, может считать, что был свидетелем одного из первых проявлений гражданского мужества после казарменной эпохи Сталина. Если не самым первым…»[99]
Давили, впрочем, на ослушников все круче. Вот и Александр Бек сдался. Сдалась Маргарита Алигер:
Я как коммунист, принимающий каждый партийный документ как нечто целиком и беспредельно мое личное, непреложное, могу сейчас без всяких обиняков и оговорок, без всякой ложной боязни уронить чувство собственного достоинства, прямо и твердо сказать товарищам, что все правильно, я действительно совершила те ошибки, о которых говорит тов. Хрущев. Я их совершила, я в них упорствовала, но я их поняла и признала продуманно и сознательно, и вы об этом знаете[100]
.На очередном собрании и Эммануил Казакевич виновато пробубнил что-то невразумительное, что товарищами по партии было с облегчением расценено как долгожданная сдача. Так что, – свидетельствует Каверин, – «только два члена редколлегии – Паустовский и я – не покаялись. Паустовский отказался, а мне как неисправимо порочному это даже не предложили»[101]
.Но почему же все-таки сдались писатели-коммунисты? В порядке партийной дисциплины? Плетью обуха, мол, не перешибешь? Или надежда, что это ценой удастся продолжить свое дело, еще тлела?