— Верно, мать, — с почтительным дивом всмотрелся Степан в старуху. — Вот и мать говорит, а она у нас свята душа на костылях. Каковы веки, таковы и человеки… Нет, паря, деды наши веками жись ладили, а мы!.. — Степан хлопнул ладонью об ладонь, — всё переломали, всё порушили. Ломать не строить. Вот и маемся….
Игорь отметил про себя, что Степан, чем дальше ширил разговор, костеря нынешнюю жизнь и подлаживаясь под старуху, вознося досельную, при царе-косарё, и чем больше блуждал в словах, тем сильнее нервничал, — нервный, видно, стал во хмелю. А раньше был тихий, смирный. И хоть затяжелел гость от обильных наедков-налитков, запихнув в себя ещё и чай, хоть и глаза с дорожного устатка начали мало-помалу слипаться, всё же чутко слушал Степановы говоря, умещая их на отведенный в памяти шесток, — авось сгодятся, — журналист, всё же. Он бы даже чиркнул кое-что в блокнот, завязал чернилами узелок на память, но как-то неловко было писать в вольном застолье.
— Но-о, опять старый Мазай разболтался в сарае, — привычно пробормотал Степан.
Гость вышел перекурить в ограду… хотя ограда в неогороженной усадьбе вмещала и чернеющий таёжный хребет, и звездное небо, и озеро, где ночными рыбами всплывали, тонули в пучине мерцающие звезды. Когда вернулся, Степан плеснул в рюмки и сказал гостю здравицу, прибауточно и мудрено сплетя:
— Ну, паря, за твой приезд. Слава богу, родину не забываешь. Мила сторона, где пупок резан. Да… Желаю, паря, гнёздышко свить, ребятёшек нажить. Без ребят, не гнездо — ночлежка. И кукушка кукует, по бездомью тоскует…
Долго ли, коротко ли чаевали, а вдруг Степан спохватился и принёс из горницы потертую гармонь.
— С фронта, паря, дюжит… Гармошки на фронт тысячами посылали, зараз с винтовками. Чтоб солдатушки — бравы ребятушки воевали и не унывали. Помню, паря…мал да удал рос… соберутся казаки на праздник., скажем, на Троицу… ну, выпьют по рюмочке, песни затянут протяжные и плясовые. Играют, кто на чем горазд. И гармошка явится. Напоются, напляшутся, гармонь отложат, опять у их говоря. А я гармошку утяну, пробую играть. И так мне глянулось играть, что, бывало, гармошку не могли отобрать. Плачу: дескать, не отдам. Под кроватью прятался с гармошкой, веришь, Львович, клюкой оттуда выгребали…
Степан накинул ремень, пробежался по ладам и басам, и для веселого зачина отчестушил:
Потом распочал было песнь…
Раздумал петь, обнял жену-ромашку, которая…милые бранятся — тешатся… свычно проворчала:
— Ромашка… Вам бы рюмашку, а не ромашку.
— Давай, ромашка, нашу казачью. Подпевай.
Не подавая вида, вновь, как в отрочестве, подивился Игорь: столь, казалось бы, пара неподходящая, ежели свиваются вьюн и вьюница по красе: Наталья — белая, дебелая, цветущая осенним бабьим цветом, и Степан — аршин с шапкой, на голову ниже жены, черный, вроде низовым пожаром закопчённый с комля, осадистый листвяк.
Тут Натальин мягкий, тёплый голос выплелся из двуголосья и зазвучал над мужним:
— Целуй, Наталья Батьковна. Почеломкоемся.
— Обойдешься.
— Целуй, целуй!
— Не заслужил…
— Пошто?
— Пить надо меньше, — ласково укорила жена, да и звучно чмокнула Степана в щеку.
— Эх, умели мы и наши отцы и деды жить по-божески, по-русски, — певень поставил гармонь на лавку. — А уж наши ребята-внучата жить разучились. Да, старики баяли: живут, как нелюди, и помрут, как непокойники…
— Кого городишь, старый Мазай?!
— Городи не городи, Наталья, а в городу глянул: худо живут, не жалеют друг друга…