Наконец, поезд показался. Я смотрел с волнением. Что-то парижское, изящное, почти женственное мне представилось, когда сторож сказал: «Franz"osische Maschine». А из морозного тумана, высоко неся круглую, как щит, грудь, надвинулась темная громада. Под тысячепудовой тяжестью дрожала земля. И все-таки, глядя на спину чугунного чудовища, когда гневно пыхая огнем и курясь дымом и паром, оно остановилось у перрона, я почувствовал, как над нами воздвигается стеклянный навес Восточного вокзала.
В поезде встретились французы из незнакомого командо. Они тоже ехали со своим вахманом в лагерь. За разговорами не заметили, как приехали.
По дороге от вокзала в лагерь нам встретилась длинная колонна пленных. Мы давно уже привыкли к этому виду. Но эта колонна была ознаменована чем-то ужасным. От нее с необыкновенной, трагической силой исходил призыв о помощи.
— Russen[96]
, — сказал вахман, показывая на них движением подбородка.Я смотрел во все глаза. Большинство было в темно-зеленых лагерных балахонах, но на некоторых я сразу узнал серые русские шинели. Они шли понуро, не смотря по сторонам. Но вот один, вероятно почувствовав мой соболезнующий взгляд, поднял голову и жалостно мне улыбнулся. Другой, с разбухшим, обмороженным лицом, что-то бубнил своему соседу с таким же расстроенным выражением, с каким один мой знакомый в Париже жаловался на ревматизм. Вовсе не какие-то особенные, страшные существа — большевики, «унтерменши», — а самые обыкновенные люди, но только они умирают от голода и болезней.
Волнение и жалость мешали мне разглядеть их лица по отдельности. Они как-то сливались в колыхании рядов. Я только заметил, что голод придал им особую зловещую выразительность. Как в усмешке Смерти в «Пляске мертвых», за обозначившимися выступами лицевых костей уже проглядывало безобразие уничтожения.
Когда мы вошли в лагерь, первое что я увидел: у крыльца бани лежит мертвый. Я сразу понял — это русский. Он лежал на снегу как испорченная, никому больше не нужная вещь. Так в Париже по утрам выставляют на улицу баки с мусором, всякую рухлядь. Труп был странно короткий, скажешь кукла, если бы не ужасная желтизна босых, словно налитых черным парафином ног. Он лежал на спине смотря в небо открытыми глазами. На его чуть скуластом лице было выражение удивления. Обледенелая, смятая одежда вдавлена в живот, до того впалый, будто каток по нему проехал. Я чувствовал, как ледяной холод насквозь прожигает примерзшее к земле тело. И хотя я понимал, что теперь ему все равно, мне еще ужаснее, чем то, что он умер, было видеть, как он лежит так прямо на снегу.
Меня поразило, что здесь, видимо, никого не удивляло, что на улице лежит труп. Недовольно взглянув на него, все сейчас же поспешно отворачивались и шли дальше по своим делам. Казалось, никому из них не приходила мысль, что это был такой же человек, как они сами, и что у него где-то остались семья, родной город, целая жизнь, столь же для него важная, как им их жизнь.
Только впоследствии я понял, что в лагере люди были недостаточно сыты, чтобы позволить себе думать о смерти других, особенно русских. За прошлую зиму их столько тысяч умерло, да и теперь каждый день увозили. Все равно не помочь.
В бараке для проезжих было холодно. Я всё не мог согреться под тонким, как рядно, одеялом.
Я думал о завтрашней встрече. Мы не виделись с отцом почти пятнадцать лет. А как началась война, — целый год не имели друг о друге известий. Только после перемирия, разузнав через Париж, что я в плену, папа смог мне написать. Я хорошо помнил этот день. Вахман позвал меня с таинственным видом и дал мне открытку. Чувствуя, что он с любопытством на меня смотрит, я недоумевая, взял открытку и вдруг увидел почерк моего отца. Меня охватило тогда необъяснимое чувство: все события, встречи, возвращения и то, что одни люди умирают, а другие остаются, все происходит не по бессмысленному произволу случайных обстоятельств, а по таинственному Замыслу. После всех испытаний, измучивших меня, но верно необходимых, верно
Думая теперь, как я встречусь завтра с отцом, я снова испытывал это глубокое и торжественное чувство и в то же время страх и страдание, так как рассудок говорил мне: никто не знает, как на самом деле все проходит, в грозной неизвестности будущих событий наша жизнь ничем не обеспечена.