Читаем Ожидание полностью

Я вспоминал мертвого русского у крыльца бани, и сердце у меня сжималось. Вокруг в холодной, смрадной тьме, на верхних и нижних нарах ворочались, стонали и храпели незнакомые мне люди, мои товарищи по судьбе. Волнение мешало мне заснуть. Один вопрос меня все время смущал: вдруг окажется, что отец за немцев. В последние годы перед войной он все время сближался с правыми. Меня это огорчало. Я не понимал, как это могло быть. В детстве я был уверен, что папа не только самый замечательный человек на свете, самый сильный, умный, богатый, но и самый хороший, всегда за добро. Все, чему он меня учил, все, что он утверждал, всякое его мнение — было правдой. Тем тяжелее мне было, когда я стал демократом, видеть, как он поддается правым настроениям, которые все больше казались мне несовместимыми с человечностью. Я знал, — никакие расхождения во взглядах не могут изменить моей любви к отцу, и все-таки, как ни страшно мне это было, я чувствовал, что если, как многие эмигранты, мой отец теперь за немцев, я не смогу ему этого простить.

На следующий день, в десять часов утра часовой привел меня в помещение охраны. Голые, выкрашенные светло-зеленой краской стены. Такие комнаты бывают в больницах, тюрьмах, сумасшедших домах. В замерзшем окне — столбы с накрученной колючкой.

Вечность ожидания. И вот, наконец, дверь отворилась. «Цензор», с обычной немецкой почтительностью перед званиями, сказал: «Пожалуйста, господин профессор». И мой отец вошел из бездны пространства и времени, знакомым мне с детства движением нагибая голову вперед, чтобы лучше меня увидеть своими добрыми, близорукими глазами. Я сразу разглядел и узнал его лицо. Но только, как он изменился! Пройдя через годы, что мы не виделись, как через длинную анфиладу незнакомых мне темных залов, вернулся круглолицый, светловолосый отец моего детства, а седой старик. Он улыбался, но оголенный лоб, резко прорезанные морщины и болезненная напряженность в глазах придавали ему страдальческое выражение. и он был вовсе не такой высокий, как в моих воспоминаниях.

Мы поцеловались. Я почувствовал прикосновение его подстриженных щеткой усов. Мне было странно. Этот старый господин, всхлипывая, похлопывал меня по плечам. Он меня любит. Конечно, это мой отец. Но только у моего отца были русые, вьющиеся волосы, а у этого совсем белые, редкие и пушистые.

Теперь мы сидели друг против друга на стульях. Я не понимал, о чем мы говорим. Я только с мучительной жалостью и ужасом видел его провалившиеся между скулами прежде круглые, крепкие щеки. Он необъяснимо был похож теперь на немца: у старых поморских крестьян бывают такие лица с широкими скулами. И вместе с тем он был теперь какой-то по-петербургски подтянутый, сухощавый. От его прежней добродушно-медвежьей грузности не осталось и следа.

Я всё не мог отделаться от мешавшего мне впечатления, что я не вижу его всего, что он не может до конца вместиться в это слишком тесное для него обличье, которое он почему-то на себя надел.

После первых расспросов и после того, как отец рассказал мне, сколько трудов ему стоило получить от Гестапо разрешение меня навестить, я не выдержал и, чувствуя как у меня кривится нижняя челюсть, спросил:

— За кого ты? Хочешь ли ты победы России или Германии?

Мы говорили по-русски. Цензор-эльзасец не мог нас понимать.

Да он и не обращал на нас внимания. Присев на подоконник, он слушал радио. Приглушенные звуки едва до нас доходили. К моему удивлению, передавали русское хоровое пение.

— Видишь ли, — начал отец, смотря на меня испытующе и слегка торжественно, — двадцать лет я боролся с большевиками и не могу изменить моего прошлого. Как все эмигранты, я искренно считал, что большевики — захватчики и что народ их ненавидит. Но испытание войны показало, как во многом мы ошибались. После неслыханного героизма и жертвенности, проявленных русскими людьми в борьбе с немцами, нельзя больше сомневаться, что большевистская диктатура превратилась в процессе войны в русскую государственную власть. — Все с большей убежденностью он продолжал: — Но, если это так, то тогда тот, кто желает победы немцев — враг не большевиков только, а всего русского народа. И я сказал себе: если я люблю Россию, если я еще русский, я должен забыть о прошлом. Ты знаешь, я всегда был демократ, — при этом слове «демократ» он строго взглянул на меня, чтобы предупредить возможное с моей стороны возражение, — и вот, если русский народ идет с советской властью, то я подчиняюсь решению народа. — Чувствуя, что я с ним согласен, он добавил с улыбкой: — Не думай, мы в Праге не такие уж зубры. Мы даже служили тайные молебны о даровании победы христолюбивому красному воинству.

Я чувствовал облегчение. Такое счастье было знать, что мы на одной стороне, одного и того же хотим. Но я видел, отец не только хочет верить в возможность изменений в России, а считает, что эти изменения уже наступили. Теперь он верил всему, что прежде считал лживой большевистской пропагандой: «огромное строительство», «охвативший широкие массы творческий подъем…»

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже