Читаем Озноб полностью

И он страдал. Об острие угла

разбил он лоб, казня его ничтожность,

но не обрел достоинства ума

и не изведал истин непреложность.


Проснувшись ночью в серых простынях,

он клял дурного мозга неприличье,

и высоко над ним плыл Пастернак

в опрятности и простоте величья.


Он снял портрет и тем отверг упрек

в проступке суеты и нетерпенья.

Виновен ли немой, что он не мог

использовать гортань для песнопенья?


Его встречали в чайных и пивных,

на площадях и на скамьях вокзала.

И наконец он головой поник

и так сказал (вернее, я сказала):


— Друзья мои, мне минет тридцать лет,

увы, итог тридцатилетья скуден.

Мой подвиг одиночества нелеп,

и суд мой над собою безрассуден.


Бог точно знал, кому какая честь,

мне лишь одна, немного и немало:

всегда пребуду только тем, что есть,

пока не стану тем, чего не стало.


Так в чем же смысл и польза этих мук,

привнесших в кожу белый шрам ожога?

Уверен в том, что мимолетный звук

мне явится, и я скажу: так много?


Затем свечу зажгу, перо возьму,

судьбе моей воздам благодаренье,

припомню эту бедную весну

и напишу о ней стихотворенье.

Случилось так, что двадцати семи…

Случилось так, что двадцати семи

лет от роду мне выпала отрада

жить в замкнутости дома и семьи,

расширенной прекрасным кругом сада.


Себя я предоставила добру,

с которым справедливая природа

следит за увяданием в бору

или решает участь огорода.


Мне нравилось забыть печаль и гнев,

не ведать мысли, не промолвить слова

и в детском неразумии дерев

терпеть заботу гения чужого.


Я стала вдруг здорова, как трава,

чиста душой, как прочие растения,

не более умна, чем дерева,

не более жива, чем до рождения.


Я улыбалась ночью в потолок,

в пустой пробел, где близко и приметно

белел во мраке очевидный Бог,

имевший цель улыбки и привета.


Была так неизбежна благодать

и так близка большая ласка Бога,

что прядь со лба — чтоб легче целовать

я убирала и спала глубоко.


Как будто бы надолго, на века,

я углублялась в землю и деревья.

Никто не знал, как мука велика

за дверью моего уединенья.


Я думаю: как я была глупа,

когда стыдилась собственного лба,

зачем он так от гения свободен?

Сегодня, став взрослее и трезвей,

хочу обедать посреди друзей.


Лишь их привет мне сладок и угоден.

Мне снится сон: я мучаюсь и мчусь,

лицейскою возвышенностью чувств

пылает мозг в честь праздника простого.

Друзья мои, что так добры ко мне,

должны собраться в маленьком кафе

на площади Восстанья в полшестого.


Я прихожу и вижу: собрались.

Благословляя красоту их лиц,

плач нежности стоит в моей гортани.

Как встарь, моя кружится голова.


Как встарь, звучат прекрасные слова

и пенье очарованной гитары.


Я просыпаюсь и спешу в кафе,

я оставляю шапку в рукаве,

не ведая сомнения пустого.


Я твердо помню мой недавний сон

и стол прошу накрыть на пять персон

на площади Восстанья в полшестого.


Я долго жду и вижу жизнь людей,

которую прибоем площадей

выносит вдруг на мой пустынный остров.

Так мне пришлось присвоить новость встреч,

чужие тайны и чужую речь,

борьбу локтей неведомых и острых.


Вошел убийца в сером пиджаке.

Убитый им сидел невдалеке.


Я наблюдала странность их общенья.

Промолвил первый: — Вот моя рука,

но всё ж не пейте столько коньяка.


И встал второй и попросил прощенья.

Я у того, кто встал, спросила:


— Вы

однажды не сносили головы,

неужто с вами что-нибудь случится?

Он мне сказал:

— Я узник прежних уз.


Дитя мое, я, как тогда, боюсь, -

не я ему, он мне ночами снится.

Я поняла: я быть одна боюсь.

Друзья мои, прекрасен наш союз!


О, смилуйтесь, хоть вы не обещали.

Совсем одна, словно Мальмгрен во льду,

заключена, словно мигрень во лбу.

Друзья мои, я требую пощады!


И все ж, пока слагать стихи смогу,

я вот, как вам, солгу иль не солгу:

они пришли, не ожидая зова,

сказали мне: — Спешат твои часы.


И были наши помыслы чисты

на площади Восстанья в полшестого.

Как долго я не высыпалась…

Как долго я не высыпалась,

писала медленно, да зря.

Прощай моя высокопарность!

Привет, любезные друзья!


Да здравствует любовь и легкость!

А то всю ночь в дыму сижу,

и тяжко тащится мой локоть,

строку влача словно баржу.


А утром, свет опережая,

всплывает в глубине окна

лицо мое, словно чужая

предсмертно белая луна.


Не мил мне чистый снег на крышах,

мне тяжело мое чело,

и все за тем, чтоб добрый критик

не понял в этом ничего.


Ну нет, теперь беру тетрадку

и, выбравши любой предлог,

описываю по порядку

все, что мне в голову придет.


Я пред бумагой не робею

и опишу одну из сред,

когда меня позвал к обеду

сосед-литературовед.


Он был настолько выше быта

и так воспитан и умен,

что обошла его обида

былых и нынешних времен.


Он обещал мне, что наука,

известная его уму,

откроет мне, какая мука

угодна сердцу моему.


С улыбкой грусти и привета

открыла дверь в тепло и свет

жена литературоведа,

сама литературовед.


Пока с меня пальто снимала

их просвещенная семья,

ждала я знака и сигнала,

чтобы понять, причем здесь я.


Но размышляя мимолетно,

я поняла мою вину:

что ж за обед без рифмоплета

и мебели под старину.


Всё так и было: стол накрытый

дышал свечами, цвел паркет,

и чужеземец именитый

молчал, покуривая кент.


Литературой мы дышали,

пока хозяин вел нас в зал

и говорил о Мандельштаме,

Цветаеву он также знал.


Он оценил их одаренность,

Перейти на страницу:

Похожие книги