Читаем Озноб полностью

художник умеет играть на свирели.

О, милое зрелище этих затей!


Средь кистей, торчащих из банок и ведер,

играет свирель, и двух милых детей

печальный топочет вокруг хороводик.


Два детские личика умудрены

улыбкой такою усталой и вечной,

как будто они в мирозданье должны

нестись и описывать круг бесконечный.


Как будто творится века напролет

все это: заоблачный лепет свирели

и маленьких тел одинокий полет

над прочностью мира, во мгле акварели.


И я, притаившись в тени голубой,

застыв перед тем невесомым весельем,

смотрю на суровый их танец, на бой

младенческих мышц с тяготеньем вселенной.

Слабею, впадаю в смятенье невежд,

когда, воссияв над трубою подзорной,

их в обморок вводит избыток небес,

терзая рассудок тоской тошнотворной.


Но полно! И я появляюсь в дверях,

недаром сюда я брела и спешила.

О счастье, что кто-то так радостно рад,

рад так беспредельно и так беспричинно!

Явленью моих одичавших локтей

художник так рад, и свирель его рада,

и щедрые ясные лица детей

даруют мне синее солнышко взгляда.


И входит, подходит та милая, та,

простая, как холст, не насыщенный грунтом,

но кроткого, смирного лба простота

пугает предчувствием сложным

и грустным.


О скромность холста, пока срок не пришел,

невинность курка, пока пальцем

не тронешь,


звериный, до времени спящий прыжок,

нацеленный в близь, где играет звереныш.

Как мускулы в ней высоко взведены,

когда первобытным следит исподлобьем

три тени родные, во тьму глубины

запущенные виражом бесподобным.


О девочка цирка, хранящая дом!

Все ж выдаст болезненно-звездная

бледность -

во что ей обходится маленький вздох

над бездной внизу, означающей бедность.


Какие клинки покидают ножны,

какая неисповедимая доблесть

улыбкой ответствует гневу нужды,

каменья ее обращая в съедобность?


Как странно незрима она на свету,

как слабо затылок ее позолочен,

но неколебимо хранит прямоту

прозрачный, стеклянный ее позвоночник.


И радостно мне любоваться опять

лицом ее, облаком неочевидным,

и рученьку боязно в руку принять,

как тронуть скорлупку в гнезде

соловьином.


И я говорю: — О давайте скорей

кружиться в одной карусели отвесной,

подставив горячие лбы под свирель,

под ивовый дождь ее частых отверстий!

Художник на бочке высокой сидит,


как Пан, в свою хитрую дудку дудит.

Давайте, давайте кружиться всегда,

и все, что случится, — еще не беда.


Ах, Господи, Боже мой, вот вечеринка,

проносится около уха звезда,

под веко летит золотая соринка,

и кто мы такие, и что это вдруг

цветет акварели голубенький дух,

и глина краснеет, как толстый ребенок,

и пыль облетает с холстов погребенных,

и дивные рожи румяных картин

являются нам, когда мы захотим.

Проносимся! И посреди тишины

целуется красное с желтым и синим,

и все одиночества душ сплочены

в созвездье одно притяжением сильным.


Жить в доме художника день или два

и дольше, но дому еще не наскучить,

случайно узнать, что стоят дерева

под тяжестью белой, повисшей на сучьях,

с утра втихомолку собраться домой,

брести облегченно по улице снежной,

жить дома, пока не придет за тобой

любви и печали порыв центробежный.

СМЕРТЬ АХМАТОВОЙ

Четверть века, Марина, тому,

как Елабуга ластится раем

к отдохнувшему лбу твоему,

но и рай ему мал и неравен.


Неужели к всеведенью мук,

что тебе удалось как удача,

я добавлю бесформенный звук

дважды мною пропетого плача.


Две бессмыслицы — мертв и мертва,

две пустынности, два ударенья -

царскосельских садов дерева,

переделкинских рощиц деревья.


И усильем двух этих кончин

так исчерпана будущность слова.

Не осталось ни уст, ни причин,

чтобы нам затевать его снова.


Впрочем, в этой утрате суда

есть свобода и есть безмятежность:

перед кем пламенеть от стыда,

оскорбляя страниц белоснежность?


Как любила! Возможно ли злей?

Без прощанья, без обещанья

имена их любовью твоей

были сосланы в даль обожанья.


Среди всех твоих бед и плетей

только два тебе есть утешенья:

что не знала двух этих смертей

и воспела два этих рожденья.

ЗАКЛИНАНИЕ

Не плачьте обо мне — я проживу

счастливой нищей, доброй каторжанкой,

озябшею на севере южанкой,

чахоточной да злой петербуржанкой

на малярийном юге проживу.


Не плачьте обо мне — я проживу

той хромоножкой, вышедшей на паперть,

тем пьяницей, поникнувшим на скатерть,

и этим, что малюет Божью Матерь,

убогим богомазцем проживу.


Не плачьте обо мне — я проживу

той грамоте наученной девчонкой,

которая в грядутцести нечеткой

мои стихи, моей рыжея челкой,

как дура будет знать. Я проживу.


Не плачьте обо мне — я проживу

сестры помилосердней милосердной,

в военной бесшабашности предсмертной,

да под звездой моей пресветлой

уж как-нибудь, а всё ж я проживу.

КЛЯНУСЬ

Тем летним снимком на крыльце чужом,

как виселица криво и отдельно

поставленным, не приводящим в дом,

но выводящим из дому. Одета

в неистовый сатиновый доспех,

стесняющий огромный мускул горла,

так и сидишь, уже отбыв, допев

труд лошадиный голода и горя.


Тем снимком. Слабым острием локтей

ребенка с удивленною улыбкой,

которой смерть влечет к себе детей

и украшает их черты уликой.


Тяжелой болью памяти к тебе,

когда, хлебая безвоздушность горя,

от задыхания твоих тире

до крови я откашливала горло.


Присутствием твоим крала, несла,

брала себе тебя и воровала,

забыв, что ты — чужое, ты. — нельзя,

Перейти на страницу:

Похожие книги