Передавши нам все, что изложено мной с полнейшею точностью, П<етр> А<ркадьевич> прибавил только, что его решение последовало после тяжелого раздумья и что он принял это решение, от которого не может ни в каком случае отойти, и просит нас всех не судить его, так как он вполне уверен в том, что каждый из нас поступил бы точно так же и пожертвовал бы своим положением во имя достоинства власти, которая только принижается подобными проявлениями интриги. <…>
Перед нашим общим уходом Столыпин просил меня остаться, сказавши, что у него есть одно дело, которое он хотел бы выяснить со мной до того, что его личный вопрос будет ликвидирован государем. Когда все вышли и мы остались вдвоем, он спросил меня просто, как я смотрю на все случившееся. Я ответил ему, что мне трудно говорить об этом, потому что с личной точки зрения я вполне понимаю его, тем более что и сам я не понимаю, как можно цепляться за власть при переживаемых нами условиях. Но с точки зрения, если можно так выразиться, государственной, избранный им путь представляется едва ли правильным и способным привести власть к спокойному положению. Искусственный роспуск на три дня обеих палат слишком прозрачен, чтобы сразу же не возникло очень резкое к нему отношение в широких кругах того, что принято называть общественным мнением. Я не думаю, чтобы и Дума была довольна таким способом проведения хотя бы и одобренного ею решения. Во всяком случае, над законодательным порядком будет несомненно произведено насилие, а его вообще не прощают. Государь примет эту меру, так как для него неясны все оттенки ее, и его успокоит сознание того, что хорошее дело не погибло.
Вторая мера представляется мне еще более сомнительной. Она, конечно, оправдывается как последствие несомненной интриги, но внешне она все-таки очень тяжела для государя. Трудно требовать от него, чтобы он не принимал посылаемых ему записок и не принимал тех людей, которых он знал. Его вина не в том, что он принял, а в том, что он дал принятым возможность ссылаться их единомышленникам на его мнение и тем влиять на окружающих. И это он, разумеется, теперь прекрасно понимает. Но требовать от него кары для тех, кого он принял, чрезвычайно трудно и щекотливо, так как он понимает также, что всем будет ясно, что он поступил таким образом под давлением произведенного на него нажима, и этого он никогда не простит, хотя, вероятно, выполнит и это требование.
«Что же, по-вашему, мне следовало сделать? – спросил Столыпин. – Проглотить пилюлю и расписаться в проделанной надо мной как председателем Совета министров хирургической операции?»
Я ответил ему, что, по моему мнению, был иной путь – путь борьбы без насилия над законом и над самим государем, а именно: немедленное внесение того же закона в Думу, соглашение с председателем ее и главами фракций о немедленном рассмотрении его и новое направление принятого проекта в Государственный совет, и там уже следует принять чрез председателя его и с полномочиями от государя меры к тому, чтобы на этот раз интрига не была допущена, по крайней мере среди членов Совета по назначению. Потеря в этом случае времени, хотя бы в один год или даже более, уравновешивалась бы огромными выгодами от соблюдения закона.
Столыпин ответил мне: «Может быть, вы или другой могли бы проделать всю эту длительную процедуру, но у меня на нее нет ни желания, ни умения. Лучше разрубить узел разом, чем мучиться месяцами над работой разматывания клубка интриг и в то же время бороться каждый час и каждый день с окружающей опасностью. Вы правы в одном, что государь не простит мне, если ему придется исполнять мою просьбу, но мне это безразлично, так как и без того я отлично знаю, что до меня добираются со всех сторон, и я здесь ненадолго».
На этом мы расстались, и Столыпин обещал держать меня в курсе всех получаемых сведений.
На самом деле я не получил от него никакого сообщения в течение четырех дней и решительно ничего не знал о том, в каком положении находится весь этот болезненный вопрос.
Звонить к Столыпину по телефону я не решался, чтобы не дать ему повода предположить, что я лично заинтересован в конечной развязке, тем более что до меня уже доходили клубные сплетни, что в случае ухода П<етр> А<ркадьевич> мне предстоит заменить его. Я знал, кроме того, что он был простужен и не выходил из дома. От Крыжановского, отлично вообще осведомленного о всех делах этого рода, я получал ежедневные сообщения, что кризис еще не разрешен и в Министерстве внутренних дел господствует очень подавленное и тревожное настроение. Делал ли сам Столыпин какие-либо попытки к ускоренно решения, я не знал, как не знаю и до сих пор.
В эти дни несомненно тяжелого ожидания я получил по телефону от состоявшего при императрице Марии Федоровне гофмейстера князя Шервашидзе приглашение явиться к императрице, которая желает меня видеть. Я не помню числа, но хорошо припоминаю, что это было в субботу.